Игорь Болгарин - Мертвые сраму не имут
– А что он говорил? – спросил у Вальки слащевский полковник.
– Много всего.
– А ты – самое главное.
– Говорил, что государство – самое холодное из всех самых холодных чудовищ на земле. «Я, государство, есмь народ», – говорило всем государство.
– Интересно, – сказал полковник. – Продолжай!
– «Людей рождается слишком много! Для лишних и изобретено государство!» – почти процитировал Валька Фридриха Ницше, точнее его героя Заратрустру.
– Ну, еще!
– «Вы совершили путь от червя к человеку, но многое в вас еще осталось от червя», – процитировал Валька…
– Достаточно. Я понял: тебе не нравится государство, ты не любишь людей.
– Это не я сказал! – выкрикнул Валька.
– Я понял. Ты повторил Заратрустру. Но повторил потому, что солидарен с ним, – слащевский полковник был философ, но ему в свое время не дался Ницше, и он был исключен из университета. – Ты хочешь, чтобы народами правили люди, которые уже не черви, но еще не человеки? Скажи, не они ли хотят до основанья разрушить весь мир? Ты умный парень. Ты представляешь, что они «а затем» построят? Я не хочу жить в том вашем мире… Я понял, ты большевик!
Валька даже не успел возразить полковнику, как его повесили на арке при входе на базар.
Пройдя еще немного, Павел увидел дом, где когда-то жил Колька Виллер. Когда-то он выделялся на их улице красивыми резными ставнями на окнах и стоящей «на курьих ножках» голубятней. Отец Кольки был немец и славился в Корабелке своим мастерством краснодеревца и еще тем, что был страстным голубятником. Это можно было определить по тому, с какой любовью и фантазией была построена голубятня. Иной раз сюда специально приезжали голубятники из окрестных городков, чтобы полюбоваться этим произведением столярного искусства.
Перед Первой мировой войной отец уехал в Германию и больше оттуда не вернулся. Ходили слухи, что он там женился. От обиды на отца Колька сменил свою немецкую фамилию на материну украинскую – Приходько.
Колька Приходько стал хозяином в доме и даже в их мальчишьей ватаге выделялся своей немецкой аккуратностью и украинской рассудительностью.
Когда началась Великая война, Колька едва ли не первым из их ватаги ушел на войну. Ушел и сгинул. Ходили слухи, что его расстреляли немцы лишь за то, что он сменил фамилию.
Проходя мимо Колькиного дома, Павел невольно посмотрел во двор и увидел… Кольку. Это, несомненно, был он. Укутанный в теплый платок, он сидел посреди двора в самодельной инвалидной коляске.
Павел взмахнул рукой, чтобы привлечь его внимание. И хотя Колька смотрел прямо на улицу и не мог его не видеть, он Павлу не ответил. Что за ерунда? Знать не хочет? Обиделся? Когда и за что?
И тогда Павел пошел во двор.
Едва скрипнула калитка, как ему навстречу со свирепым лаем бросился лохматый черный пес.
– Полкан! Полкан! – позвал Колька и, не поворачивая головы, сказал: – Хто там? Не бойсь. Он смирный.
Полкан и верно резко развернулся и помчался к хозяину.
Уже подойдя поближе, Павел увидел белесые и неподвижные Колькины глаза. Маленький, с желтым безжизненным лицом, Колька сидел в коляске на вымощенном ватном одеяле. Справа от него стояла ополовиненная бутылка самогона, слева, на беленькой холстинке, лежала закуска: пластинки сала, покрошенный лук, пара отваренных и разделенных на четыре части вареных картофелин…
Ног у Кольки не было выше колен.
Когда Кольцов почти вплотную подошел к нему и хотел поздороваться, тот предупреждающе поднял руку и попросил:
– Молчи! Я сам угадаю! – и после недолгой паузы сказал: – Семка! Куренной!
Только сейчас Павел понял, что Колька совершенно слепой. Его мертвые глаза были направлены не на него, а немного мимо. На Павла было направлено правое ухо, и Колька по каким-то характерным звукам пытался угадать имя гостя.
– Толик! Хандусь! – сделал Колька вторую попытку.
Павлу показалась непристойной такая игра в прятки. Он тихо сказал:
– Нет, Коля! Это я, Пашка Кольцов.
– Ты, Паша? – обрадованно и удивленно воскликнул Колька. – А тут в прошлом годе шутка прошла, будто тебя врангелевцы в крепости расстреляли. Будто судили и расстреляли. В газете про это, говорят, пропечатали. А выходит, брехня! А, Паша? Брехня, выходит?
– Выходит, брехня! – поддержал Кольцов бурную радость Кольки.
Колька протянул к Павлу руки, но не дотянулся, пошарил по воздуху, попросил:
– Подойди поближе! Дай руку!
Он стал неторопливо ощупывать руку Павла, затем провел пальцами по лицу.
– Фу ты, ну ты! С усами! – отметил он и, словно все еще не веря в такую невероятную, невозможную встречу, повторил: – Пашка!
– В войну отпустил. Да так и оставил. Привык, – сказал Павел, чтобы только не молчать. Память подсовывала ему того, другого Кольку – раздумчивого, обстоятельного, но вместе с тем плутоватого, хитроглазого изобретателя лихих мальчишеских проказ. Ровным счетом ничего не осталось от того Кольки.
Они оба ощущали какую-то неловкость от этого их несправедливого житейского неравенства. И чтобы скрасить ее, Колька, насколько мог, бодро сказал:
– А я слепой, як той крот, – и он даже засмеялся, но как-то невесело, как бы предупреждая Павла, чтобы он не вздумал, не посмел его жалеть. – Немец, гад. Газами. Сперва не поняли, вроде як слабый туман по долине. А потом в глазах засвербело, ну прямо спасу нет. Вода была бы, может, можно было промыть. Да где ж ты той воды в окопах напасешься? У кого в флягах была, на себя вылили. Все равно не помогло. Такая вот песня.
– Где ж это тебя? – спросил Кольцов.
– На Западном. В Галиции. Весной пятнадцатого.
– Я тоже на Западном был. В Восьмой армии. Только уже ближе к осени.
– С осени я уже по госпиталям валялся. Рассказывают, мне сам император руку жал. Только я его не видел. А руку запомнил: слабенькая такая, хлипкая, почти что без костей, – и затем без паузы добавил: – Да и откуда у него в руках сила будет, если он ничего тяжелее куриного яйца в руках не держал.
– А с ногами что?
– Видать, дура-смерть что-то не так рассчитала. Уже в тылы нас вывозить собрались. Немец то ли спьяну, то ли сослепу госпиталь обстрелял. Пустячное ранение в обе ноги. Даже врачи сказали: «Через неделю танцевать будешь». А повернулось все наоборот. Гангрена. Я им перед морфием кричал: «Зарежьте! Все одно, жить не буду!» А живу! И радуюсь! Какая-никакая, а жизнь! Чужих скольких зарезал, а себя рука не поднимается. Жалко себя.
Помолчали. Разговаривать вроде уже было не о чем.
– Ты надолго в Севастополь? – спросил Колька. – Будет время, загляни! Выпьем какого-нибудь пойла, вспомним прошлое. Или ты не пьешь?
– Если удастся, обязательно зайду, – пообещал Кольцов.
– Ты где теперь? – поинтересовался Колька.
– В Чека.
– Высоко залетел: не зайдешь. Я знаю, – сказал Колька и зло добавил: – Вы теперь хозяева России. Когдась мы были с тобой ровней. А теперь жизнь меня малость укоротила, а тебя возвысила, – он пошарил рукой справа от себя, схватил бутылку, нервно, проливая на себя, сделал пару больших глотков и лишь после этого сказал: – Не заходи. Не надо. Я не обижусь. Я на жизнь не обижаюсь. Она редко бывает справедливой. Могла б и глаза сохранить, и ноги. Хоть одну.
– Чем я могу тебя утешить, Коля! – с сочувствием сказал Кольцов. – Прости, не зайду! И не потому, что не хочу. Не смогу. Сегодня под вечер буду встречать репатриантов, и сразу же, ночью, в Москву.
– Репатрианты. Это которые еще недавно были белогвардейцами? – спросил Колька. – На расстрел едут? Новый Крым им устроите?
– Зачем ты так злобно, Колька? Домой отпустим. Не слыхал? Амнистию объявили.
– Передай им привет от Кольки Приходько, – с некоторым вызовом сказал Колька. – Сколько белые в Севастополе были, здорово мне помогали. И харчами, и одежкой. Спросят, бывало: «У красных служил?» Говорю: «А то как же! Скороходом! И зоркоглазом!» Смеются. А потом что-ни-то принесут. И выпить, бывало, и закусить…
Ближе к вечеру Кольцов вернулся в Особый отдел. Но там уже никого не было, лишь один Беляев продолжал его ждать.
– Ну, где ты ходишь, товарищ Кольцов? «Решид-Паша» уже на подходе!
Но время у них еще было, и они неторопливо, пешком, пошли к Графской Пристани.
– Представляешь, фокус! – поспевая за Кольцовым, продолжал говорить Беляев: – Радиограмма с «Решид-Паши», в аккурат, когда ты ушел. Сообщают, что через три часа будут в Новороссийске. Те ни сном, ни духом ничего не знают. Я от твоего имени вызываю огонь на себя: «Не валяйте дурака, повертайте оглобли на Севастополь. Встреча назначена на Графской Пристани Севастополя. Повернули. А то, понимаешь, могли сорвать мероприятие.