Василий Костерин - Не опали меня, Купина. 1812
У святых на иконах и фресках были вытянутые лица, большие миндалевидные глаза, длинные выгнутые носы, маленькие тонкие губы, обязательные бороды (безбородого святого я видел, кажется, один раз) и непропорционально вытянутые фигуры. Лица — коричневые, коричневой казалась и вся икона. На многих образах лишь с большим трудом можно было что-либо разобрать. Фрески же стали тёмными от времени и копоти. Окна в стенах храмов пробивались совсем маленькие и узкие, света было мало, и это тоже мешало понять, что где изображено. Впрочем, как нередко повторял Анри Бейль, les goûts et les couleurs il ne faut pas disputer — о вкусах не спорят.
Позже русские обвиняли нас в том, что мы в Архангельском соборе — cathédrale de l'Archange Michel, где покоятся некоторые их цари, разместили конюшню. Но это не совсем так. Гвардейцы действительно держали там лошадей, но ведь они и сами жили в нем. То же и в Успенском, и в Благовещенском соборах. В Успенском устроили печь для переплавки серебряной утвари в слитки. Там же хватило места и на ещё одну конюшню.
À-propos[6], православные храмы превращали в стойло чаще не мы, а поляки — les polonais, русские называли их lyakhi. Надо сказать, что сам вид русских приводил поляков в неистовство. Помню, в одном сражении наши противники заставили отступить итальянскую конницу Мюрата, но тут маршал бросился к польскому уланскому полку из корпуса князя Понятовского и повёл их за собой. Он хотел только вдохновить улан, но его лошадь, со всех сторон окружённая и сжатая обгонявшей его польской конницей, понесла нашего маршала против воли навстречу опасности, и он был вынужден сражаться как рядовой легкой кавалерии. Хорошо, что один ординарец не отстал от него. Когда над маршалом взмыла сверкнувшая на солнце сабля русского драгуна, ординарец коротким взмахом отсёк роковую руку. Тут подоспели два конных эскадрона наших егерей, они образовали каре вокруг Мюрата, а другие вместе с ляхами начали крошить кавалерию русских, которые, как всегда спасались в своих лесах. Это была не первая победа наших улан над драгунами. Конечно, поляки — не чета другим нашим «союзникам» из числа малых покорённых народов. Их представители быстро поняли — идёт совсем не та война, что в Европе. При всякой опасности не только солдаты, но и офицеры под предлогом спасения раненых бросали оружие, уносили своих в тыл и скрывались там сами. Поляки же под началом генерала Домбровского или князя Понятовского сражались до последнего, несмотря на ссору Наполеона с князем. Наш император умел привлечь к себе храбрых и талантливых воинов. Не случайно Наполеон сначала называл кампанию 1812 года второй польской войной и обещал восстановить независимое польское государство, присоединив к Варшавскому герцогству немало земель.
Здесь вставлю заметку о Мюрате, которую нашёл в бумагах Жана-Люка. Он записал: «Неаполитанский король и маршал отличался удивительной храбростью. Он мог решительно броситься в самое жаркое место схватки. Этого у него не отнять. В армии у нас его любили все, а русские знали и боялись. В атаке он обычно кричал одно и то же: „Славно, ребята! Опрокиньте эту сволочь!“ Или артиллеристам он мог крикнуть на скаку: „Вы стреляете, как ангелы! Ну-ка, давай картечью эту сволочь“. Его голос и гасконский выговор хорошо знали и бросались за ним с пламенным бесстрашием. А вот насчёт сволочи он зря кричал, хотя бы потому, что происходил из трактирщиков. Это было заметно и по его манере одеваться. Он, видно, слишком буквально принял слова Шекспира о том, что весь мир — театр. Казалось, для Мюрата и война была театром, в котором он всегда хотел играть если не главную, то весьма заметную роль. Он носил шляпы, украшенные султанами и разноцветными перьями, золотистый камзол, малиновые панталоны и жёлтые сапоги. На плечи при этом он мог накинуть зелёный плащ, отороченный мехом, украшенный галунами и шнурами. У лошадей его также была самая немыслимая и вычурная сбруя. Но его храбрость и умение сидеть в седле (в противоположность императору) искупали эти невинные театральные эффекты и недостатки».
Mais revenons à nos moutons[7]. Да, мы жгли в Архангельском соборе костры, но нам нужно было тепло — обогреть себя и лошадей. И вообще, мы часто останавливались в церквах, монастырях, кирхах, костёлах, синагогах. И первой остановкой нашего императора после переправы через Неман стал монастырь. Спасаясь от разразившейся грозы, он укрылся в нём и только потом двинулся на Ковно. Попробуйте придумать что-нибудь лучшее для отдыха офицеров или для военного лазарета или же для содержания пленных, чем благоустроенная обитель. Русских пленных мы обычно держали тоже в церквах[8]. К тому же монастыри были укреплены со всех сторон. Кутузов мог бы организовать в них оборону, чтобы сдерживать наше наступление, но он предпочитал отступать, оставляя их без защиты. Думаю, русские во Франции тоже занимали бы монастыри и спокойно жили в них. Хотя, если помните, наш император превратил в сеновал церковь Saint Magloire, а ведь она построена в четырнадцатом веке! Однако, будучи в Москве, Наполеон приказал очистить православные храмы, в которых устроились наши кавалеристы, и вернуть церкви оставшемуся духовенству. После пожара город выглядел пустынным, но вскоре оказалось, что его покинули не все. Говорили, что тысяч десять жителей осталось. Вот ради них наш император и повелел очистить церковные здания.
Что касается женских монастырей, то я слышал только об одном случае насилия. Это случилось в Болдинском монастыре, но, возможно, в какой-то другой обители. Когда мы с арьергардом проходили мимо обители, а она стояла примерно в одном льё справа от дороги, нам рассказали, что наши офицеры и солдаты после грабежа совсем не по-христиански, насильственным образом предавались любви с монашками[9]. Но мы это не одобряли.
В другие церкви, не считая кремлёвских, мы с Жаном-Люком заходили редко. Несколько раз мы посетили нашу церковь святого Людовика. От взятия Москвы и до конца октября там служил аббат Adrien Surugue. Народу в церкви было мало, однажды после мессы он подошел к нам и сразу начал задумчиво жаловаться, что офицеры и солдаты не ходят в церковь. Действительно, в церкви не набралось бы и десятка офицеров, причем это были представители старых аристократических фамилий. Мы знали, что в Москве к концу октября умерло двенадцать тысяч солдат. Так вот из них, по словам Адриена Сюрюга, лишь двоих похоронили по христианскому обряду. Он еще добавил, что итальянцы, немцы, поляки, хорваты, португальцы чаще ходят в церковь и в целом отличаются большей набожностью, чем французы. Увы, увы, увы! — качал головой аббат.
В русских церквах мы чувствовали себя очень неуютно. От костров шёл слабый неровный красноватый свет. Дым поднимался вверх неохотно, он стелился, как туман, по-над полом и ел глаза. Неподвижные вытянутые изображения русских святых (Жан-Люк говорил — византийских) на стенах часто оживали. От вспышек огня на смолистых поленьях они начинали угрожающе двигаться и колебаться, как отражения на поверхности взволновавшейся воды. Я не слабонервный человек, но мне всегда было не по себе в русских храмах. И другим тоже. Только самые толстокожие не обращали внимания на тёмную хмурую стенопись. И все церкви в России мне казались какими-то холодными, я всегда невольно поёживался, заходя в русский храм.
Да, на фрески ложился неровный и густой слой сажи. Но тогда мы не признавали никакой эстетической ценности за этими варварскими росписями. Мы вели себя как победители и смотрели на это «искусство» свысока[10]. Может, только я да Жан-Люк взглянули на него со временем другими глазами благодаря особым обстоятельствам.
У меня сейчас такое чувство, что я иногда оправдываюсь… Но пусть меня оправдает Теофиль Готье. Помню, ещё в позапрошлом году я купил Le Moniteur Universel[11] за 11 октября и нашёл там репортаж Готье из России. Я стал следить за публикациями и с жадностью читал их. Готье побывал тогда в Москве и Петербурге, потом через пару лет съездил на Волгу. Недавно появился первый выпуск Trésors d'art de la Russie[12], который я с удовольствием прочитал. Жан-Люк принёс мне другой, более ранний chef d'oeuvre[13] Готье о его путешествии в Константинополь. В моей квартире на Кошачьей улице, как её в шутку называл Жан-Люк, мы целыми вечерами вспоминали события того времени, поражаясь разительному контрасту между впечатлениями о России, в том числе о Кремле, оставшимися у Готье сейчас и у нас более сорока пяти лет назад. Особенно мне понравилось всё сказанное о русских иконах. Я же простой офицер, а Готье своим эстетическим галльским умом увидел такое, что мне никогда не пришло бы в голову. Однако, читая его, я чувствовал, что мои воспоминания о России приобретают другие оттенки. Раньше это была память о Великом походе, который обернулся великим поражением. А теперь как будто кто-то взял в руки щётку, теплой водой смыл всю сажу с древних фресок, и они засияли яркими нежными красками. Это сделал для меня Теофиль Готье. Хотя Жан-Люк воспринял книгу более сдержанно.