Василий Костерин - Не опали меня, Купина. 1812
Удивительные сцены доводилось наблюдать во время грабежей. Простые солдаты, расположившись прямо на земле в грязи и лужах, вкушали изысканные блюда с дорогих фарфоровых тарелок и потягивали тонкие вина из золотых и серебряных кубков. Первый и последний раз в жизни они так пировали. Офицерам из награбленного досталось меньше, во всяком случае, мы с Жаном-Люком не раз покупали необходимое у собственных солдат или маркитантов.
Император, конечно, не ожидал такой встречи от покорённой столицы русских. И таких последствий не предвидел. Другие столицы Европы сдавались цивилизованно: в конце концов, ведь есть же дипломатический протокол, есть ритуал, согласно которому принято сдавать города. Не обязательно вручать победителю золотой ключ от города на бордовой бархатной подушечке, но всё же что-то похожее должно быть. Во всяком случае, так происходило в Берлине, в Вене, в остальных покорённых европейских столицах.
До последней минуты покоритель Москвы надеялся: «Вероятно, жителям русской столицы незнаком порядок сдачи города, ведь это для них внове». И действительно, татары в свое время занимали Москву без церемоний.
Главнокомандующий Москвы Rostoptchine — император называл его «сумасшедшим поджигателем» — жил то во Владимире, то в Красной Пахре и оттуда продолжал рассылать свои прокламации, афишки, призывая русских крестьян уничтожать нас. Вот кого надо было бы расстрелять… Хотя граф де Сегюр[4], не раз встречавшийся с Ростопчиным, отзывался о нём, о его образованности и человеческих качествах, в самых лестных выражениях. Анри Бейль, наш будущий Стендаль, — мы не раз сталкивались в Москве по интендантским делам — рассказывал, что у Ростопчина блестящая библиотека, лучшая из всех, которые он когда-либо видел. А Бейль знал, что говорил, ведь ему выделили две комнаты в особняке Ростопчина, и он провёл там больше месяца.
По делам службы мы с Жан-Люком бывали в Кремле, где на каждом шагу стояли часовые — в основном гренадеры. Фамилия моего друга-эльзасца, как вы знаете, — Бáмбергер; отец у него — немец, мать — француженка. Свою фамилию Жан-Люк произносил только на французский манер — Бамбержé. У него имелись приятели в Старой гвардии императора, меня же не раз вызывал в Кремль обер-шталмейстер герцог де Коленкур: в одном из дворцов находились его канцелярия и личные покои.
Кремль. Какая всё-таки тяжёлая и уверенная в себе красота чувствовалась в нём! Варварская красота. Хотя офицеры говорили, что это индийская архитектура, но Жан-Люк называл ее византийской. Позже я прочитал, что стены Кремля и два собора в нём построили итальянцы, и совсем запутался, оставив подобные проблемы для ученых историков искусства. Русские называют свою бывшую столицу belokamennaya. Я очень удивился, потому что Кремль построен из тёмно-красного кирпича и производит довольно мрачное впечатление. Даже ясным днем. Ещё они называют её zlatoglavaya. Здесь я согласен: купола — светлые и золотистые на солнце и красновато-жёлтые во время заката и пожаров — всегда производят величественное и неотмирное впечатление. Вы бы видели их! Все кружится перед глазами, когда запрокидываешь голову, придерживая рукой треуголку. Интересно, что от пёстрых ребристых куполов Василия Блаженного такого головокружения не происходило.
В Кремле мы обошли вокруг большого колокола, ну, просто огромного! Думаю, в четыре человеческих роста[5]. Он стоял на низком постаменте, небольшая нижняя часть его откололась, образовав неровный вход под колокол. Но залезать под него было страшновато. Всё время казалось, что он совсем треснет и обрушится на голову смельчаку. Другие рассказывали ещё про гигантскую пушку, но я что-то её не помню.
Потом мы поднялись на колокольню Ивана Великого. Я не сразу догадался, что колокольня с храмом внизу построена в честь подвижника по имени Jean de l'Echelle — Иоанн Лествичник. Как всегда, меня просветил Жан-Люк. Он рассказал, что Иоанн написал книгу об аскезе, которую назвал Лествицей, отчего и получил своё прозвание. Однако его часто называют Синаитом, потому что он юношей пришел в монастырь святой Екатерины на Синае, прожил там всю жизнь и даже стал игуменом знаменитой обители. Я подивился такому совпадению, потому что провёл в том монастыре несколько недель во время Египетского похода и даже посещал пещеру, где подвизался Иоанн. И вот теперь Господь (или наш император?) в далёкой России привёл меня в самый высокий храм-колокольню во имя Лествичника. Неисповедимы пути Господни!
Нелегко было подниматься по скользким ступеням, зато со столпа открылся потрясающий вид. Перед нами простиралась Москва-река и Замоскворечье. Пожар и там побушевал на славу, но всё же панорама привлекала взгляд: среди чёрных пожарищ возвышались молочно-белые церкви и монастыри, густо разбросанные по улицам и сиявшие золотыми или крашеными куполами. Попадались среди них потемневшие, как бы подкопчённые, они обиженно спорили с чернотой развалин. С колокольни была видна даже Поклонная гора. На ней совсем недавно мы, стоя вокруг императора, бурно радовались в виду цели Великого похода.
Вспоминалась и первая встреча с немногочисленными обитателями русской столицы. Они нацепили на грудь французские кокарды, вероятно, как опознавательный знак, чтоб их не приняли за врагов. Все весело, но нестройно кричали что-то по-французски и предлагали вино победителям. Потом выяснилось, что это французы, и мы впервые за долгие месяцы по-настоящему у них поужинали, а то ведь конина в разных видах заставила совсем забыть французскую кухню. После Смоленска мы были рады поймать хоть какую-нибудь тощую курицу, уцелевшую в суматохе отступления русских, потому что многие совсем не могли есть конину ни в варёном, ни в жареном виде. У меня было такое чувство, будто я жую пучок конопли. Заметно мягче были сердце и печень, но противный запах и привкус вызывали тошноту, к тому же на них, а также на желудок находилось немало охотников. И вдруг такой подарок от соотечественников.
Показалось, жизнь налаживается. Но русские не давали успокоиться хоть ненадолго. Мы пришли на заслуженный отдых, но оказались в горящем аду. Даже после размещения в уцелевших домах мы не раз чувствовали месть москвичей. Они закладывали в печи гранаты — такие чугунные шары с тремя дырками. Желая согреться, мы затапливали печь, а через несколько минут она взрывалась, нанося раны острыми осколками кирпича и лопнувших изразцов, которыми русские богато украшают свои печи. В одном особняке от взрыва даже рухнул потолок с тяжеленной хрустальной люстрой.
Я не собираюсь печатать свои мемуары. Да и название «мемуары» — звучит слишком громко. Это записки. Я пишу для себя и для вас, мои внуки и правнуки. Детям я уже все рассказал.
В 1824 году я приобрел книгу графа Филиппа де Сегюра и был тронут его поэтичным призывом к участникам наполеоновских походов. Он писал: «Не давайте исчезнуть этим великим воспоминаниям, купленным такой дорогой ценой, представляющим единственное достояние, которое прошлое оставило нам для нашего будущего. Одни против стольких врагов, вы пали с большею славой, чем они возвысились. Умейте же быть побеждёнными и не стыдиться! Поднимите же свое благородное чело, которое избороздили все громы Европы!
Не потупляйте своих глаз, видевших столько сдавшихся столиц, столько побеждённых королей! Судьба обязана была доставить вам более радостный отдых, но каков бы он ни был, от вас зависит сделать из него благородное употребление. Диктуйте же истории свои воспоминания. Уединение и безмолвие, сопровождающие несчастье, благоприятствуют работе. Пусть же не останется бесплодным ваше бодрствование, освещённое светом истины, во время долгих бессонных ночей, сопутствующих всяким бедствиям!»
Вдохновлённый графом де Сегюром, я хотел сначала подробно описать свою историю, составить некие воспоминания о войне, но очень скоро увидел, что это мне не под силу: у меня нет ни таланта, ни памяти. Если бы не заметки Жана-Люка и его устные подсказки, у меня вообще ничего бы не получилось. Время моей жизни стремительно утекает. Кроме того, о той трагической войне написано столько, что не успеешь всё прочитать. По этому скромно составляю свои записи для семейного пользования.
II
Когда я впервые увидел русские иконы и фрески, мне показалось, что святые на них все на одно лицо, их невозможно отличить друг от друга. Помню, подобное впечатление произвели на меня арабы в Египте: казалось, что все они на одно лицо, как будто вылупились из одного яйца. Но со временем, конечно же, я научился их различать.
У святых на иконах и фресках были вытянутые лица, большие миндалевидные глаза, длинные выгнутые носы, маленькие тонкие губы, обязательные бороды (безбородого святого я видел, кажется, один раз) и непропорционально вытянутые фигуры. Лица — коричневые, коричневой казалась и вся икона. На многих образах лишь с большим трудом можно было что-либо разобрать. Фрески же стали тёмными от времени и копоти. Окна в стенах храмов пробивались совсем маленькие и узкие, света было мало, и это тоже мешало понять, что где изображено. Впрочем, как нередко повторял Анри Бейль, les goûts et les couleurs il ne faut pas disputer — о вкусах не спорят.