Тейн Фрис - Рыжеволосая девушка
— Удивительно, Ханна, — сказал Вейнант, — чертовски страна но, что можно просто так вот раскрыть евангелие и сразу найти слова, которые так же верны, как правда твоей собственной жизни… Вероятно, поэтому и называют его словом божьим… Чудесная книга!
После некоторого колебания я спросила:
— Так почему же ты с нами, Вейнант? С коммунистами, у которых иная правда, и с людьми, которые думают почти так же, как они?
Легким движением он как бы взвесил книгу на руке и сказал:
— Каждый идет своим путем… своим собственным путем. Все ищущие правду найдут, наверное, друг друга… если они честные люди. — Тут он кашлянул. — А эта маленькая книжка… она оказала мне особую услугу, ведь верно? Это вещь, с которой я никогда больше не расстанусь. Она уйдет со мной в могилу!..
Я засмеялась, чтобы скрыть свое волнение.
— Ну, Вейнант, ты до того времени наверняка ухлопаешь еще не одного молодчика?
Он в первый раз от души засмеялся, но вдруг замолчал, лицо его исказилось гримасой боли.
— Положись на меня, — сказал он. — Мой послужной список еще не полон, дитя мое!
Мы могли говорить еще долго, но тут открылась дверь и показался доктор Мартин с часами в руке.
— Да, я уже ухожу, — сказала я.
Доктор Мартин наклонился над Вейнантом.
— Ну что, развеселила она тебя?
— Еще как! — воскликнул Вейнант. — Надеюсь, дитя человеческое, ты навестишь меня еще раз.
— Навещу, — сказала я, пожимая ему руку. — Но товарищи тоже хотят тебя видеть; так что в ближайшие дни ожидай других гостей.
Он помахал мне рукой, и ширма скрыла его от меня. Доктор Мартин проводил меня до двери черного хода.
— Значит, в Хемстеде дело плохо, а? Аресты и так далее… Ты достаточно осторожна? — спросил он.
Я обратила внимание, что он перестал говорить мне «вы». Это вновь пробудило во мне уверенность в том, что нас объединяет большое, тайное братство.
— Стараюсь быть осторожной, — ответила я, — но это не всегда от нас зависит.
Он серьезно кивнул головой и стал набивать трубку табаком, насыпанным прямо в карман халата. Пока он раскуривал трубку, его умные серо-зеленые глаза сохраняли задумчивое выражение.
— Я знаю, — сказал он, неторопливо пыхтя трубкой. — Враг ни на минуту не оставляет нас в покое. Нам нужно быть сильнее, чем он, хитрее и упорнее. Огромная задача, девушка… Na, mit Gott. Ну, с богом!
Он вдруг весело рассмеялся, и глаза его снова засверкали:
— Господи помилуй! Ты слышишь? Я тоже начинаю болтать по-немецки! Еще один микроб во вредоносной атмосфере оккупации! Как врач, я должен бы стыдиться!..
Когда я уходила, он все стоял на пороге и смеялся.
«Liebesgaben»[9]
Партийный инструктор посетил наш штаб перед рождеством. Однажды мы, человек пять, сидели в штабе, как вдруг неожиданно явился Франс и приказал нам немедленно разойтись: с ним пришел кто-то из руководящих товарищей для важных переговоров. Франс был бледен и мрачен и говорил необычайно высокомерным тоном, и мы все сразу поняли, что он очень волнуется, Мы медленно поднялись со своих мест и накинули пиджаки и куртки. Карты и чайные чашки мы так и оставили на столе. В дверях возникла небольшая заминка — мы как раз выходили из комнаты, а гость входил. Я с удивлением обнаружила, что это женщина. Она была, пожалуй, лет на пять старше меня, высокого роста и крепкого сложения, с круглым, ясным и миловидным цветущим лицом. На ней была короткая мужская куртка из коричневой, местами вытертой кожи, а на голове — серый платок, из-под которого выбивался локон. Ее очень темные проницательные глаза на какой-то момент остановились на мне, когда я шла мимо нее к выходу. Я кивнула ей, она мне ответила. Кто-то сзади тихонько, но решительно подтолкнул меня к выходу.
Когда мы очутились в темноте сада, где неполная луна времен нами проглядывала сквозь тусклые, грязные облака, я увидела, что меня подталкивал в спину Рулант. Товарищи прошли мимо нас и скрылись в саду. Я тронула Руланта за рукав и шепотом спросила:
— Кто эта женщина, Рулант?
— Анни. Партийный инструктор, — коротко ответил он. — Ну, теперь Франсу несдобровать… Табэ[10], Ханна! Завтра все узнаем!
Я возвращалась домой в превосходном настроении; конечно, этот душевный подъем был в значительной мере вызван тем, что партийным инструктором оказалась женщина. Это было удивительно, я чувствовала себя окрыленной. Мне снова представилось молодое энергичное женское лицо с умными темными глазами. И она кивнула мне. Товарищи всегда говорили о ней «партийный инструктор», хотя им следовало бы называть ее «инструкторша». Я поняла, что для них не играет роли, мужчина ты или женщина, если ты член партии. Я улыбнулась про себя. Кажется, я даже тихонько насвистывала Марсельезу, шагая в отвратительной, белесой от мокрого снега мгле.
На другой день мы узнали, какое было принято решение. Оно отнюдь не было мягким. Мне оно даже показалось равносильным разжалованию. Франсу порядком досталось. Всем стало это ясно, когда-он коротко сообщил нам виноватым тоном, какой я уже слышала у него раньше, что он совершил серьезные ошибки. Основная ошибка, как он нам объяснил, состояла в том, что он связался с военнопленными помимо Симона Б. и партии. Франс сказал, что мы тоже наказаны, хотя он сознает, что ответственность за все лежит на нем одном. Нам запретили в течение ближайших недель предпринимать новые вылазки и вооруженные операции. Как и предполагалось, Йохан и Вейнант были временно отстранены от работы. Остальным оставалось удовлетвориться перевозкой оружия, часть которого добыла группа Сопротивления в провинции Северная Голландия; кроме того, поступило оружие, которое англичане сбрасывали на парашютах. В Алкмаре лежало обмундирование дезертировавших эсэсовцев, его также следовало переправить в Амстердам. И это все. Но поскольку большинство из нас ожидало худшего, то взыскание показалось не таким уж строгим. Мы разошлись по домам; разговор не клеился, а Франс вообще сразу ушел, словно не в силах был выносить выражение горечи и упрека в глазах своих старых боевых товарищей. Мне было грустно и обидно, будто меня кто-то обманул. В этот момент я готова была собственными руками расправиться с Франсом, хотя рассудок подсказывал мне, что он и без того жестоко наказан.
Моих родных удивляло, что я хожу такая подавленная. Мать и Юдифь не раз спрашивали меня, почему я стала такой молчаливой. Отец следил за мной взглядом, думая, что я не замечаю этого. Вокруг меня как бы образовалась стена молчания и тайны, но за этой невольной отчужденностью таилась печаль, и родители, по-видимому, это чувствовали.
В канун рождества нам пришла посылка. Из Швейцарии! Я сразу увидела это по почтовой марке. В душе у меня вспыхнула невероятная надежда: может быть, посылка от Тани — тогда, значит, она спасена… Мы все столпились вокруг посылки, разбирая имя отправителя. Оказалось, что посылка не от Тани, а от одного бывшего коллеги отца, еврея Гольдштейна, которому еще в 1940 году посчастливилось уехать в Швейцарию. В посылке не обнаружилось никакого письма. Там были только две большие пачки шоколада и несколько маленьких плетеных коробочек с сыром. Мы уставились на них, как на сказочные подарки из далекого прошлого; а я не без горечи подумала про себя, что швейцарцы, которые проявляют терпимость в отношении Гитлера, до сих пор благоденствуют. Моим родителям, конечно, это и в голову не пришло. Чудесные вещи, расставленные на столе, они восприняли просто как знак внимания старого знакомого и были очень растроганы.
— Добрый Гольдштейн… — сказал отец. — И как это он додумался! Вероятно, узнал из швейцарских газет, а может, слышал по радио, что в оккупированных областях плохо с продовольствием.
Я все еще стояла с оберткой от посылки в руках и разглядывала адрес, снова думая о Тане, которая исчезла в тумане неизвестности. Обертка была серая, бумажная, написанные чернилами буквы расплылись; вверху, над адресом, была наклеена ярко-зеленая елочная ветка из глянцевой бумаги. Несколько слов было написано готическим шрифтом. И вдруг у меня мелькнула догадка.
— Черт побери, — воскликнула я. — Это хамство!
Я показала родителям и Юдифи обертку с еловой веточкой. Юдифь сразу поняла, в чем дело, и громко прочитала: «Дары любви из Германии!»
Мы переглянулись. И все одновременно начали смеяться — ядовито, зло, хорошенько не зная, смеяться нам или плакать над невероятным и бесстыдным лицемерием нацистов. Когда мы вдосталь насмеялись и каждый высказался насчет этой немецкой любви, мать как-то странно взглянула на меня и сказала:
— Ханна… ты сейчас так грубо выругалась. Где ты этому научилась?
Я поглядела на нее, чувствуя, что она хочет проникнуть сквозь глухую, замкнутую стену, которую я воздвигнула вокруг себя.