Герман Занадворов - Дневник расстрелянного
Другие качали головами: пострадать могут хлопцы. Но они стали ходить на работу. Никто не трогал.
Посмеивались иные:
— И правда добровольцы. Хочу — пойду, хочу — утеку.
Из Колодистого пришли слухи: они с неделю жили там у одного родича.
В подтверждение правильности удирания этих парней, которые надеялись приспособиться, пришло письмо от старшего брата Яшки, несколькими неделями раньше ушедшего в немецкую армию. Переслал из Кировограда с одним мужичком из соседнего села.
— Крути, Яшка, как можешь, и не попадайся. Бо я попался. И всем своим и моим товарищам передай. Я ж певно пропав!
Немцы бессильны добиться осуществления собственных строжайших и важнейших приказов. Пример тому — пресловутая мобилизация 25—29 годов. Восемь дней назад в воскресенье в Колодистом объявили, чтоб молодежь этих лет явилась в управу. Там были показаны списки подлежащих явке на вторник на пять часов утра. Читавший должен был расписаться.
Порядочно не расписалось. Полицаи бегали за ними. Те предусмотрительно отсутствовали. Тогда ставили «н» — нема.
В семье одного приятеля представителя администрации отсутствовал сын. Староста к нему.
— Если не явится — хату спалю.
Вечером прибежали за мной. «Леня пришел!» (Л. Иванов — учитель из Колодистого).
Встретились у реки. Он, волнуясь, рассказал: Валю Игловую (учительницу, не то приятельницу, не то возлюбленную) тоже записали. Плачет. Припадки. Условились о мерах.
На другой день были с ней у Аснарова. Его не было. Уже началась комиссия. Девять сел в первый день. Уехал с шести утра. Жена рассказывала: эту ночь почти не спали, двери не закрывались, — люди шли, просили выручить. Одни плакали. Другие предлагали сало, муку, поросят… Третьи почти скандалили.
Условились: на комиссии назовет мое имя[24].
Позже снова был Иванов.
— Валя плачет. Говорит: «Чувствую, что ничего не выйдет. Все равно пойду».
Снабдились чаем. Пошли.
Девушка сидела закутавшись. «Ничего мне не поможет». Она куталась зябко в платок, хотя было жарко. Бледная.
Наконец, придумываем способ вызвать опухоль аппендицитного рубца: пчелы. Сестренка бежит к ближнему пчельнику, ловит пчел в спичечную коробку. Выбираем момент.
Валя смущается.
— Ну как же вы будете делать?
— Откройте мне только рубец. Больше ничего не надо.
— Хорошо. Я буду думать, что вы доктор.
Садится, обнажая маленький кусочек живота с ниткой шрама. Беру пчелу. Жало входит точно в рубец. Она морщится. Несколько погодя ощупывает и радостно:
— Напухает. Ей богу.
Настроение лучше.
Подруга — моложе ее. Навеселе. Сидит, уронив голову. То смеется, то плачет.
— Журилась, журилась, выпила стакан горилки. Теперь легче. Завтра как пойду, обязательно горилки выпью. Смелости будет больше, щоб тикать. Ой, тесто у меня убежит. (Она живет одна, родителей нет). А ну его к черту.
Валя:
— Что ж делать? Не идти на комиссию — сестру могут забрать. Идти — а вдруг они не отпустят и прямо с комиссии отправят? Лучше идти, да!
В среду утром (отправляли во вторник) узнали подробности. Собрались около управы не в пять часов утра, а около полудня. Сорок пять человек вообще не явились. На каждой подводе вместе с отъезжающими ехали семьи. Колодистое проходило комиссию последним (в запас Валя взяла пчел, курила чай). В школе раздевалка. Девушки раздеваются, смущаясь. Оставляли кофточки, хотя переводчик ругается:
— Совсем раздевайтесь, совсем.
Прятались одна за другую.
Сошлись в раздевалке немцы. Тыкали пальцами. Хохотали.
Сначала пропустили женщин с детьми.
Потом:
— Ну, девчата, идите.
Отсчитывал двенадцать, хлопая по задам, «как скотину». Шли голые коридором. Полицаи посмеивались, обсуждали качество.
Волнения: «Вдруг Аснарова нет? Вдруг он меня не узнает?»
Он был.
— Я от Германа.
И все забыла, что надо говорить. Он осматривал, подсказывал:
— У вас менингит был?
— Да.
— Аппендицит?
— Да.
— Крест…
Немцы тут же. Переводчик. Принятому ставили в списке номер, непринятому — крест.
Немец подозвал, щупал живот, потом вновь вернул. Освободили по аппендициту.
Позже Алик бегал меж подводами.
— Дэ Иванов? Дэ Иванов?
Они вначале решили не откликаться из предосторожности. Алик нашел. Забрал. Увез с собой.
У него кутили. Алик смеялся:
— Это вы должен угощать меня водка!
_____Колодян отпустили по домам, так как в тот день было уже поздно везти в Умань. На следующий день староста распорядился объявить записанным (кто не явился — не объявлять), чтоб собрались. Собралось всего четырнадцать человек. Из них тринадцать убежали по дороге в Умань и из Умани. Ехал один — сын кулаковствующего мельника Гаврила Шумка. Объяснял:
— Как тато стал мне начитывать законы!..
Итак, из ста семидесяти — один. Не плохой саботаж! А немцы ничего не предпринимают. Наша молодежь зорко присматривается. Ожидает: «Если там ничего не сделают — у нас никто не пойдет».
Приблизительно то же получилось и в селе Городнице. Из семидесяти с лишним подлежащих отправке — несколько человек. В селе Рыжовке — ни одного.
Наш староста Коцюруба, выпивая на днях, говорил собутыльникам-активистам: «Коли будут брать — треба щоб вси пишли, або вси тикали».
Почему же нет репрессий? Бессилие? Вряд ли. Испорченные дороги — возможно. Но главную роль играет, должно быть, осторожность.
Передают: в селе Хощевата (Винницкой области, километров за двадцать — двадцать пять от нас) при мобилизации много молодежи ушло в партизаны. Приезжали немцы. Агитировали (!) Грозили: если кто не пойдет — сожжем село.
8 июня 1943 г.Мельком видел предательскую газету для военнопленных «Заря» за 26 мая. Из политических сенсаций — сообщение о роспуске Коминтерна. Мол, под давлением Рузвельта.
Мужики, до которых дошли слухи об этом, ориентировались мгновенно. Бывший бедняк и активист Лаврук Иосиф:
— На бумаге, може, и распустили, а делать еще больше смогут. Надо ж американцев успокоить. Хай не кричат.
Другие сомневаются:
— Может, немцы распустили. Газета немецкая: что хотят, то и брешут.
Литературная страница: «Крестьянские поэты». Стихи Клюева, Есенина. Статья, изображающая как мучеников Клюева, Есенина, Орешина, Клычкова. Меня бесит толкование Есенина. Его изображают как травимого, по сути убитого воспевателя старой русской деревни. Николай Киселев льет в своей статье слезы. Пытается изобразить С. Есенина как внутреннего эмигранта. Он, мол, принадлежит нам! Он сермяжный поэт — враг большевиков, индустрии и т. д.!
Руки чешутся написать ответную статью. Нелепо и подло по отношению к образу, к сущности Есенина изображать его «крестьянствующим». В том-то и сила его трагического облика, что, по Гейне, «через его сердце прошла мировая трещина». Не труд деревни, не бедность ее любил он, а облик ее широких полей, умиротворенность ее природы, чистоту неба и березовой рощи. И боялся, что это исчезнет. И понимал, что должно исчезнуть, что нужно, чтобы многое от этого прежнего исчезло, и жалел в то же время. Уже «Сорокоуст» показал — с болью, но ясно.
Есенин сознает: любимая им деревня отстала от века — «глупый, глупый, смешной дуралей»…
Цитаты, которые приходят на память:
Я не знаю, что будет со мною,
Может, в новую жизнь не гожусь.
Но я все же хотел бы стальною
Видеть бедную, нищую Русь
…Остался в прошлом я одной ногою,
Стремясь догнать стальную Русь,
Скольжу и падаю другою…
Кто бросит камень в этот пруд?
Не троньте! Будет запах смрада…
Вот Киселевы и смердят.
Киселев воображает, будто поэт мог быть похож на них. Сегодня они расписывают его юродивым, в лаптях, защитником дикости, темноты, бедности, чересполосицы старой деревни. Завтра, чего доброго будут писать: Есенин, мол, только и мечтал, чтобы русского крестьянина били в морду немецкие бароны.
Они — проституты идейные, литературные, продающие за кусок хлеба с маргарином свою землю и свой народ, именующие эту паскудную сделку «патриотическим поступком», — смеют называть Есенина своим соратником.
Маяковский сказал когда-то:
Не позволю мямлить стих и мять.
А сейчас Киселевым не позволим. Есенин многого не понимал. Он стремился к будущему и не мог отрешиться от прошлого. Он стремился создать поэзию небывалых образов и порою скатывался к посредственным романсам. Но он все же был честен. Он действительно больше всего любил «шестую часть земли с названием кратким Русь».
Поэтому он мог бы сказать, как Брюсов: