Богдан Сушинский - Опаленные войной
— Выйдите все, — попросил Громов.
Кравчук и Лободинский повиновались. Мария чуть задержалась, сомневаясь, что ее это требование тоже касается, но потом все же последовала за бойцами.
— Послушайте меня, Коренко. Насколько я помню, вам восемнадцать.
— Девятнадцать… — светлолицый русоволосый парень этот был самым молодым в расчете, но вел себя настолько сдержанно и корректно, стараясь во всем подражать командиру орудия Назаренко, что молодости этой никто не замечал.
— Тем более, — сказал Громов. — Вы ранены и имеете право отбыть в тыл. Вас ждет машина. Пока еще ждет. Ибо завтра мы уже окажемся отрезанными от своих. Вы понимаете меня? И если мы, не раненые, еще как-нибудь сможем прорваться… по крайней мере у нас будет хоть какой-то шанс. То у вас его не будет. И ничем помочь мы вам не сможем. Ничем.
— Я останусь здесь. Возле орудия. И прикрою вас. Рана ж у меня не тяжелая. Да не могу я так: оставить вас здесь, а самому уехать! — буквально взмолился он, прикладывая руки к груди, будто вымаливая себе жизнь. Хотя на самом деле этот девятнадцатилетний парень вымаливал право умереть вместе со всеми.
Он, лейтенант Громов, сталкивался с таким впервые. Для него война только начиналась, и поведение этого бойца казалось труднообъяснимым, почти невероятным. Если бы так вел себя офицер, не пожелавший оставлять своих солдат, — это было бы понятно и оправдано. Но что заставляет обрекать себя этого раненого рядового?!
— Да оставьте вы его, товарищ лейтенант, — вдруг появился в отсеке Крамарчук. — Это ж наш хлопец, — с грустной добротой объяснил сержант. — Мы его знаем. Он всегда такой. Он нам еще пригодится.
— Оставить? — резко переспросил Громов, недовольный вмешательством сержанта, однако выдворять его не стал. — Значит, говорите, оставить? Хорошо, Коренко, хорошо, остаетесь. Но запомните: если завтра вы захотите вырваться отсюда, вам и Господь Бог не поможет.
— Если, конечно, Он к тому времени объявится, — вставил Крамарчук, сохраняя самое серьезное выражение лица.
— Помолчал бы ты, сержант, — вполголоса отплатил ему Андрей. — Иногда это полезно. А вы, Коренко, запомните… Если, поняв свою ошибку, вы начнете хныкать и причитать, я расстреляю вас перед строем как труса. Даю вам две минуты на размышление.
— Остаюсь я, товарищ комендант.
Выйдя из отсека, лейтенант спросил Марию, в каком состоянии рана Коренко.
— Я промыла. Сделала укол. Но этого мало. Рана может загноиться. В медсанбате хирург прочистил бы ее. Да и вообще, уход, чистота…
— И все-таки нужно было отправить его, — проворчал Громов. — А вы, — обратился к Лободинскому и Кравчуку, — тоже мне… Не смогли вынести из дота своего друга.
— Товарищ лейтенант, батальонные понесли убитых, — появился в проходе Дзюбач. — Надо бы и нам…
— Да, старшина, надо. Бери шестерых бойцов и…
Когда выносили Кожухаря, рядовой Петрунь, тот самый боец, который сообщил Андрею, что Кожухарь погиб, заметил, как из кармана убитого высунулся моток телефонного провода. Петрунь достал его, а потом, передумав, положил рядом, на плащ-палатку.
— Какой хороший телефонист был!.. — сказал он, как только бойцы снова подняли плащ-палатку с Кожухарем и Рондовым. — Какой телефонист! Еще подучился бы — и не было бы лучшего во всей Украине. — А немного помолчав, добавил: — И меня обучил бы, что надо.
— Вот и будем считать ваши слова прощальной речью, — одобрил сказанное Громов.
Он действительно заметил, что в свободные минуты Петрунь просиживал с Кожухарем — вместе возились с телефонными аппаратами, с рацией, с кабелем; поэтому сейчас он решил, что только Петрунь и способен заменить Кожухаря.
— Дозволь, командир, отсалютую нашим бойцам погибшим, — подошел к лейтенанту Крамарчук. — С обоих орудий, собственноручно. Есть тут у меня на примете одно змеиное гнездо.
— Мудрое решение.
24
Вопреки мрачным предсказаниям Родована, ночь выдалась спокойной. Звездная, по-южному теплая и умиротворяющая, она представала перед Громовым отрицанием самой идеи войны, вражды, мести.
Усевшись на прораставший слева от дота замшелый валун, он, пренебрегая шальной пулей, долго любовался звездным поднебесьем, отыскивал известные и не известные ему созвездия и почти с замиранием сердца прислушивался к бойцу, который где-то там, в окопах капитана Пикова, неокрепшим тенорком выводил:
Ніч така місячна, ясная, зоряна,
Видно, хоч голки збирай.
Вийди, коханая, працею зморена,
Хоч на хвилиноньку в гай…
— Божественно поет, а, Крамарчук? — заметил появившуюся у артиллерийского капонира фигуру Крамарчука.
— Поет так себе. Но демаскирует прекрасно.
— Немцы, кажется, тоже заслушались. Не стреляют.
— Того и гляди на губной гармошке начнут подыгрывать. Ансамбль германо-советской свистопляски.
— Заунывный ты человек, сержант.
— В городишко бы сейчас сбегать, по старым явкам пошастать. На крайний случай, к женушке заглянуть.
— Божественная мысль. После войны заглянешь.
… На рассвете, как только начался артобстрел, в дот забежал Рашковский.
— На том берегу готовятся к переправе, — объяснил он, отдышавшись после пробежки между разрывами. Небритый, осунувшийся, весь какой-то пожеванный в своей бесцветной гимнастерке, он уже ничем не напоминал того нахрапистого старшего лейтенанта, с которым Громов когда-то почтительно знакомился и которого еще более почтительно выслушивал, отдавая дань его фронтовому опыту.
— Уже замечено, старший лейтенант. Сейчас крамарчуковские пушкари возьмутся за них. Что еще?
Рашковский, очевидно, не ожидал такого вопроса, ошарашенно посмотрел на коменданта, а когда тот спокойно выдержал его взгляд, вдруг замялся.
— Да, собственно… Так, зашел проведать.
— Спасибо, не забываешь.
— Но есть и просьба. Понимаешь, я действительно очень хочу сберечь людей. Хотя бы остатки роты.
— А что, бывают офицеры, которые стремятся побыстрее погубить своих солдат? — поинтересовался Громов, припадая к окуляру перископа. Он уже напряженно ждал первых орудийных выстрелов, и появление старлея оказалось очень некстати.
— Да я не к тому. Солдат для того и существует… Знаешь, говорят, что смерть солдата не оправдана только в одном случае: когда он погибает в бане, поскользнувшись на обмылке. Во всех остальных случаях он гибнет за Родину, причем всегда — смертью храбрых.
— Это что, Рашковский, — он умышленно не назвал его по званию, — наиболее интеллектуальный анекдот твоей бывшей курсантской роты?
— Не так, что ли? Да оторвись ты от окуляра, лейтенант! Пусть палят, что ты все задом ко мне да задом?
Громов засек первый выстрел, потом еще один и, только убедившись, что они легли у цели и что сейчас Крамарчук накроет пару отходящих от берега плотов, повернулся к Рашковскому.
— По-моему, у вас была какая-то просьба ко мне, старший лейтенант Рашковский? Я внимательно слушаю.
— Официальничаешь? — хмыкнул тот, присаживаясь за столик. — Слушай, солдатик, — обратился он к Петруню, который уже заменил Кожухаря, — выдь-ка на минуту.
Громов поиграл желваками и инстинктивно сжал кулаки, но, видя, что Петрунь вопросительно уставился на него, все же подтвердил просьбу старшего лейтенанта.
— Понимаешь, я тебе прямо скажу. Солдаты что? Убьют этих — дадут новых. Но ты пойми: сейчас я — ротный. И пока у меня в роте есть хотя бы десяток людей, ее пополнят и снова сделают ротой. А там, через пару месяцев, глядишь, и батальон бросят. А если останусь без них… Если без них — кто знает?.. Возьмут и опять переведут на взвод.
— Или отдадут под трибунал, — как бы про себя продолжая его мысль, проговорил Громов. При этом ему вспомнился капитан Грошев. Он уже успел признаться себе, что если бы этот «утопленник» Грошев не был в таком высоком звании, то наверняка оставил бы его в своем доте, сообщив об этом Шелуденко, а через его радиста — и штаб укрепрайона. Но ведь как ему, лейтенанту, было командовать капитаном?
— Брось. При чем здесь трибунал? Бои идут. Все на глазах командования. В крайнем случае, организую себе ранение. Что-то вроде контузии. Нет, до суда в любом случае не дойдет. А вот до взвода — запросто. А что такое быть «взводным Ванькой» — не тебе рассказывать.
— Не мне.
— Поэтому хочу вырваться отсюда, имея хотя бы несколько бойцов. Но там, в первой линии, куда я попал по твоей воле…
— Сказано цинично, но довольно понятно. Что дальше? Не слышу просьбы.
— Брось. Я же с тобой по-человечески. Понимаешь, лейтенант, когда мы будем прорываться отсюда, я могу вообще остаться без людей. И тогда пойди объясни, где ты их растерял, если весь батальон наш, во главе с Шелуденко, здесь останется. А ты — комендант дота, который моя рота прикрывала. И последний офицер, с которым я взаимодействовал и с которым встречался.