Ян Дрда - Однажды в мае
Пан Бручек пыхтит, изо всех сил взмахивая веслами, и весело подмигивает:
— Испанская песенка-то, верно ведь? Сразу видно! — И при этом пан Бручек криво усмехается. Должно быть, полицейского служаку мучит совесть.
«Какие события должны были произойти, чтобы прозрели даже полицейские!» — думает Франта и не сводит глаз с потного лица своего спутника.
— Что это тебе сегодня взбрело в голову? Деньки горячие вспомнил?
— В Мадриде тоже по реке фронт проходил, — тихо отвечает Франта, — но там нас атаковали мавры… черные, в белых бурнусах. И визжали, как дьяволы. В первый раз увидишь, так испугаешься…
Пан Бручек недовольно поерзал, словно ему вдруг стало неудобно в тяжелой полицейской шинели, и нетерпеливо спросил:
— А перешли они… как их там, мавры эти?
— Нет, не перешли, не беспокойтесь, пан Бручек. Получили, что им следовало…
— Ну то-то, — облегченно вздохнул пан Бручек. — А я уж подумал, что…
Лойза Адам, отплывший в последней лодке, догнал плоскодонку Франты у третьего устоя. Франта, который сидел на корме, догадался, что Лойза хочет сообщить ему что-то по секрету.
— Погляди-ка на берег — хоть бы один флажок!
Франта с первого взгляда все понял. Еще в полдень над многими виллами развевались красно-сине-белые флаги. Теперь они исчезли все до единого.
Придя на баррикаду ж пожав на прощанье руки тем, кто уходит на отдых, все тотчас же под прикрытием брезента начинают устраиваться на ночь; ловко выдергивают доски — к ним можно прислониться; приподнимают на несколько сантиметров повыше намокший тяжелый брезент и выливают из его складок дождевую воду — и все становится как-то более сносным. Защитники баррикады стараются расположиться на ночь как можно удобнее. Плащ-палатку можно накинуть на голову и на спину, а локти закутать в косые углы, и это уже большое счастье. Те, кому не хватило и этого, молчат, никто не жалуется.
Главное — уберечь винтовку от сырости!
Все молча, не сговариваясь, как один, беспрекословно подчиняются этому требованию.
Пан Бручек хлопочет у маленького приемничка с батарейным питанием, который великодушно оставил здесь старый Кладива. Лавочник Коуба нетерпеливо хватается за ручки приемника.
— Попробуйте узнать, что нового! В Злихов, говорят, танки американские пришли!
Но передачи на волне четыреста пятнадцать сейчас нет, в приемнике слышится только гул, напоминающий шум этого проклятого дождя.
— Ну, так попробуйте поймать что-нибудь другое! Разве они тоже молчат? — упрямо настаивает Коуба, лицо которого заросло какой-то рыжеватой щетиной.
Рабочий Швец, сердито оттолкнув Коубу от приемника, выключает ток и загораживает широкой спиной щель между двумя рулонами бумаги.
— Отстань! Разве они так уж тебя интересуют?
Все, кроме Коубы, в душе согласны с Франтой Швецом. «Они», то есть гитлеровцы, ничего хорошего никому не скажут. Да и просто противно с ними говорить, они не понимают ничего, кроме ясного языка пуль. Даже полицейский Бручек это чувствует.
Один только Коуба держится другого мнения. Подумаешь, какая важность! Он хочет узнать все новости, мало ли что может случиться! Послушаешь обе стороны, и тогда будешь знать, как поступить. И Коуба все-таки неловко просовывает руку за широкую спину Швеца, которая, словно нарочно, загораживает приемник, долго возится, и наконец слышно легкое щелканье. Указательным пальцем Коуба касается зарубок ручки и упрямо настраивает приемник. Из ящичка слышится громкий голос. Он говорит по-чешски совершенно правильно, но диктор тут же выдает себя: голос диктора звучит настолько чуждо, что слушатели даже не успевают понять смысл сказанного: «Чешское население Праги…»
— Заткни ты ему рот, проклятому! — поднимает кулак Швец.
— Оставь его в покое! — прекращает возникшую ссору Франта Испанец.
Из приемника слышится:
— …последняя возможность спасения от гибели. Сложите оружие и прекратите бесполезное сопротивление. Все важные в военном отношении пункты — в немецких руках!..
Это уж слишком, даже для пана Бручека. Он с силой резко выключает приемник, чуть не сломав его, и сплевывает.
— Брешут как собаки! Будто наш мост с военной точки зрения ничего не значит!
— Закурить бы! Сигарет ни у кого нет? — вздыхает один из бойцов.
У Коубы есть коробочка «викторок». У кого, у кого, а у лавочника всегда сигареты найдутся! Мокрыми пальцами он ощупывает в кармане бумажную коробочку. Но он зол на всех, оскорблен до глубины души. Ведь к нему относятся словно к какому-то отщепенцу. Коуба встает с обиженным видом и идет на левый край баррикады, за павильон, что у трамвайной остановки. Там стоит пристально вглядывающийся в темноту дозор. Коуба нервно закуривает — здесь его не видят остальные бойцы.
— Дай и мне затянуться… — тихо говорит дозорный.
Коуба, не разглядев в темноте, что это вспыльчивый угольщик, протягивает отсыревшую сигарету. Коубе страшно хочется поговорить, рассказать кому-нибудь о своем страхе. Он берет дозорного за плечо и, пока тот жадно закуривает, пытается при слабом свете огонька рассмотреть его лицо. Но огонек прикрыт ладонью, и ничего не видно. Коуба притягивает дозорного ближе к себе:
— Ты слышал радио? Плохие новости! Я думаю, дело проиграно, мы не устоим!
Угольщик, вздрогнув от изумления, вырывается:
— Спятил ты, что ли! А винтовки у нас зачем?
Только теперь, при затяжке, когда вспыхивает огонек сигареты, Коуба узнает Лойзу Адама. Но он уже не может остановиться, слова сами срываются с языка, бьют изнутри фонтаном. Коуба старается сдержать себя, потому что он трус и боится этого сумасшедшего угольщика, который бросается всюду очертя голову. Еще зря только обозлишь его призывами к осторожности.
И Коуба сует в руку угольщику вторую сигарету, чтобы тот чувствовал себя хоть немножко обязанным ему, и упрямо нашептывает:
— Ведь нужно голову иметь на плечах! А я и вправду вроде как ума решился, полез в эту кашу, утром даже лавку не открыл! А как подумаешь хорошенько… мы могли спокойно денек-другой переждать, посмотреть, как дело обернется. Гитлера нет в живых, Берлин пал, так к чему нам спешить? И без нас… обойдутся!
Лойза Адам, словно ужаленный, отталкивает руку, которая протягивает ему сигарету:
— Ах ты, мерзкий трус!
Пальцы угольщика сами собой тянутся к горлу лавочника, хватают бархатный воротник его теплого пальто. Лойза тормошит Коубу, будто хочет вытряхнуть из него душу. Эта продажная тварь коснулась самого заветного в сердце угольщика. Это чувство возникло накануне днем, и Лойзе кажется, что он помолодел, набрался новых сил и теперь может один высадить плечом даже железные ворота. Он снова с гордостью повторяет про себя, что он чех. Ведь до вчерашнего дня он жил с ощущением, что ему все время плюют в душу. Разве жизнь это была?
Плохо пришлось бы Коубе, не появись вдруг между ним и Лойзой живая тень. Франта Испанец хватает угольщика за локоть, словно клещами отрывает пальцы от воротника Коубы. Наконец угольщик перестает сопротивляться, и Франта отпускает его руку, потом тихо говорит дрожащему от страха лавочнику:
— Иди отдохни, Коуба! Поспи… попробуй! Возьми мое пальто, тебе не так холодно будет. Не поддавайся… глупый ты человек!
Ошеломленный Коуба ушел за темную баррикаду. Франта и Лойза, оставшись одни, слышат, как он возится, укутываясь потеплее. Над Кобылисами, левее Рокоски, взлетает немецкая ракета. Белая. Не успела она достичь верхней точки своей крутой траектории, как навстречу ей справа, откуда-то из-за Буловки, взлетает зеленая.
— Готовятся к утру, — спокойно прошептал Франта.
Но Коуба все еще не выходит из головы Лойзы.
— Убил бы я его! — восклицает он, ломая в бешенстве «викторку», которую ему сунул Коуба.
Лойза рвет ее на мелкие кусочки, весь табак высыпается. Он уничтожает ее, несмотря на страстное желание хотя бы еще разок затянуться теплым ароматным дымком. Но он обесчестит себя, если закурит… Взять сигарету у такого негодяя!
— Ты с ума сошел! И героям иной раз приходится бороться со страхом! Самое важное — не позволяй ему оседлать себя!
— Тебе страшно, Франта?
— Нет, я рад, как и ты! Я опять живу! Но в жизни у меня не раз замирал дух от страха…
И Франта кладет ладони сзади на широкие плечи Лойзы, обнимает этого богатыря, крепкого, как скала. Лойза, чумазый парень, щеголь ты голешовнцкий, какую преграду можно было бы построить из таких, как ты!..
* * *Это случилось под утро, когда дозорные сменились ужо дважды. Дежурил один пан Бручек — только он один не озяб и своей толстой полицейской шинели. По реке плыл туман, его густые, плотные клочья цеплялись за берега. В вышине висела тонкая сероватая мгла, которая после восхода солнца может перейти в голубую. Но темнота отступала очень медленно. Было не больше половины четвертого, самая глухая пора ночи.