Александр Литвинов - Германский вермахт в русских кандалах
Усмехнулся Уваров и головой покрутил бесшабашно:
— А теперь вот этому самому верить не хочет никто! Бляха-муха. Свидетелей не было. Погибли они, мои братья-товарищи. А я как докажу? Я ж не летчик теперь. Я теперь человеческий мусор. Дядя Ваня меня не возьмет на корявки. Если на кости только. Они у меня в комплекте. Кроме зубов. Зубы мои за Одером, в Морицфельде, а железные в Гомеле вставили. Зубы имеются, да бывает, что есть ими нечего…
— Встретиться с Нелей ты не решился, конечно, — попыталась мама сменить разговор.
— Дак вот получается что… Будто я выжил нарочно, чтоб выпить на Нелиной свадьбе. В прошлом невесты моей. И я действительно выпил за новое счастье ее и за светлую память о летчике Женьке Уварове.
На Уварова мамка глянула с любопытством.
— Дело тут, видишь, какое, Аленка, — раздумчиво начал он. — Там, в плену и на фронте, знать было надо солдату, что его дома помнят и ждут. Ждут и любят, «всем смертям назло». И я утвердился в том, что ту девочку-школьницу, простушку наивную, я всем сердцем люблю. И что она меня любит — мне было жизненно важно считать. Я так и считал… Хотя до войны мои чувства к ней были обычными, как к сестренке, не более. Красивую девочку рядом было приятно иметь. И еще, мне казалось, что из всех моих девушек именно Неля меня будет ждать. Она ж на меня так влюбленно глядела!
— Эта влюбленная девочка вызывала дикую ревность у поклонниц твоих настоящих, — заметила мама. — Наверно, для этого ты держал при себе эту школьницу-куклу… Потолки вот картошку. Сегодня толченка у нас с салом и луком, а к ней огурцы малосольные. Нашей бабушки Насти любимое блюдо. «Вкуснотище!» — название этой еде.
«Обжираловку мамка готовит, чтоб накормить дядю Женю».
— Неля моложе меня на одиннадцать лет, — разминая картошку в кастрюле, продолжал дядя Женя. — Эта разница в юности очень заметна. Но это мне не мешало всех красивых любить и попутно за Нелей ухаживать… Извини меня, Леночка, я Степану завидовал… Ты мне нравилась очень.
«Разве можно такую красивую мамку любить некрасивому!» — возмутился Валерик, насупившись.
— Расскажи-ка нам лучше, как на свадьбу попал. Пригласила тебя или сам напросился?
— Что ты, милая, что ты! — ужаснулся Уваров. — «Напросился»! Ты скажешь. Я издали думал взглянуть. Постоять в стороне незамеченным.
— Что ж тебя потянуло туда? Просто выпить?..
— Ну, и выпить, конечно. И душу свою потерзать… Да я и сейчас не могу рассказать, что сильнее меня притянуло к дому Нелиному, до боли знакомому еще с довоенной поры. Да еще как притянуло!..
Закончив картошку толочь, на Степанов портрет, что на стенке висел перед ним, загляделся. И будто портрету рассказывать стал:
— Чтоб меня не узнала, на глаза нахлобучил пилотку… Сколько раз я Нелечку видел на рынке, у здания банка. Она в банке работает кем-то… То были тайные встречи мои, из-за дерева. Посмотрю, потерзаюсь и… радуйся, Женька. А тут тебе — свадьба!
Спрятав руки в карманы, Уваров поддернул штаны:
— Ну, пока я топтался у самых ворот, Ромка-Зис подрулил, однорукий водитель «Катюши» с двумя орденами Славы. Это он от прислуги узнал, куда столько рыбы она закупает. И про свадьбу узнал. И про то, что в летах женишок, но человек благородный — начальник Рабкоопа какого-то. И что инвалидам войны, но не всем, поднесут по стаканчику водки.
Базарную братию нашу известие это очень взбодрило.
Ромка увидел меня и орет: «Чо, Летун, долго целишься! Газуй-ка за мной!.. А морду пилоткой зачем зачехлил? Чтоб не узнали?»
Я смолчал, от кого я тут прячусь. И что Нелю когда-то моею невестой считал. Ромка об этом не знал. И что я Уваров — тоже не знал. Для всех на базаре я был Женька Летун, или просто Обкусанный… А пилотку, действительно, я распустил и спрятался в ней вместе с ушами. И, как из норки, выглядывать стал, опасаясь быть узнанным Нелей.
И тут гости съезжаться стали. На бричках, на подрессоренных! А кони — одно загляденье, такие красивые кони! Только чины из райкома на «Победе» подъехали… В общем, там состоялся роскошный заезд.
Для гостей настоящих парадные двери открыли. Для шпаны, вроде нас, — калитку во двор. Во дворе, у крыльца, стол с бутылками водки, хлебом и салом на блюде. У штакета базарные братья-калеки закуску жуют. И к чарке идут по второму заходу.
А я двор как увидел, так сразу особость свою ощутил, что тянулась из прошлого. Вроде, как право имею на отдельный прием, — усмехнулся Уваров. — А тут и обида в груди загорелась, что не я тут женюсь. Ну и всякие мысли такие. И мандраж появился: а ну, как узнают меня, такого обкусанного!..
Прислуга налила нам с Ромкой по граненому водки. Захорошело под сало с хлебцем и луком зеленым. И душа от страха избавилась.
Тут братишки базарные после чарки второй языки развязали: стали счастья желать молодым и хороших детей.
А во мне застарелая ревность проснулась…
— Да откуда она у тебя, Женечка милый? — мамка ему улыбнулась, стол застилая праздничной скатертью. — Ты ж ее никогда не любил, а просто придумал все, потому что тебе так хотелось. Или, может быть, надо было.
— Это все так, но после выпитой водки вылезти мне захотелось! Что-то сказать или сделать, чтоб она вышла к нам. Поглядеть на нее захотелось, как на женщину праздничную!
Вот я Зису и брякнул. Мол, скажи, пусть невеста покажется. Я принес ей привет от Уварова, ее бывшего друга.
— А где ты видел его?
— На войне.
— Чудишь, Летун, — Зис усомнился, но прислуге сказал мою просьбу.
— Итак, самое вкусное и интересное впереди! — улыбнулась мама, будто на утреннике детском объявляла следующий номер. — А сейчас мыть руки и к столу!
И пока ели картошку толченую, вприкуску с огурцами малосольными, за столом молчание царило.
— Да-а. Простейшая пища, а благодать на душе величайшая, — подчищая тарелочку корочкой хлеба, Уваров нарушил молчание. — Спасибо, Аленка, за хлеб и за соль. И пошли ты им, Боже Всевышний, здоровья да счастья нормального.
— Никак сделался верующим?
— Война и концлагерь особенно заставили в себя заглянуть. И такая надежда на Бога была! О! Аленушка! На себя, на товарищей да на Бога! В душе молитвы сами сочинялись. Вот чем для нас обернулся атеистический материализм…
И все-таки, признаюсь: Неля иконой была у меня… Постоянно перед глазами. Я вознес ее в своем воображении. Мне так надо было, чтобы выжить…
— Что же было на свадьбе дальше? Неля все-таки вышла к вам?
— Да, она вышла, — наблюдая, как вращаются чаинки в его стакане, раздумчиво начал Уваров. — Красивая до слез. С высоты крылечка оглядела нас. Наверно, сама угадать пыталась, кто пришел к ней с приветом.
А Ромка-Зис меня к крыльцу толкает: «Вот, это он привет тебе принес!»
Уваров по привычке потрогал пальцами свое лицо, словно хотел убедиться: на месте ли то, что сгореть не успело, и продолжал:
— До сих пор не пойму, чего больше во мне тогда было — стыда или страха, нахлынувшего с ее появлением! Вдруг узнает меня! За штакет палисадника я ухватился. Стою. Из-под пилотки гляжу на нее неотрывно. И как плачу — не чувствую. Ромка-Зис мне цигарку в рот вставил и шепчет на ухо: «Что ты плачешь? Она нам и так по стакану нальет и без слез!»
А я перед взглядом ее беззащитен… Вот понимаю мозгами, что не узнает меня. Все понимаю, а стыдно! А который внутри у меня сидит, прежний Женька Уваров, хочет броситься к ней! Хочет обнять ее всю раскрасивую, до боли сердечной желанную! И с последними силами, как на пытках, старался себя удержать! Уродство ж мое куда денешь!..
Усмехнулся чему-то Уваров и головой покивал:
— Вот человек как устроен, Аленка. Над ним палачи надругались, искалечили, как хотели. И в том, что он нынче калека, — вины его нет. А он, уродством раздавленный, в муках живет постоянных! И вину за собой ощущает, что извергам тем дал себя покалечить, когда уже не было сил защищаться. И казнится виной не своей… И на людях стыдится себя самого…
— Как говорит наша бабушка Настя, не терзайся. И зла не держи. Зло нам жизнь очерняет и болезни скликает… Расскажи-ка мне, Женечка, как она тебя приняла?
— Как пьянчужку, наверно… Видит, что у забора топчусь и рук не могу оторвать от штакета, брата позвала:
— Сенечка, миленький! Вон тому поднеси, у забора, солдатику. За наше счастье пусть выпьет… Господи, как же его так война покалечила! Он привет мне от Жени принес. Да, солдатик?
Ромка-Зис сказал «да» и похлопал меня по плечу.
— Сколько ж им подносить? — Сеня гудит в коридоре. — Твои нищие гады, наверно, по третьему кругу пошли. Ну-ка, я гляну, кто там…
И Сенечка вынес пузо свое на крылечко. Помордел. Голова с животом слилась, штаны на подтяжках. Щеки как у бульдога и, наверно, видны со спины. Вот такой теперь Сенечка-братик, которого мы защищали со Степой.
— Этот? — Сенька глядит на меня, и сытая харя его лошадиною мордой становится. — Этого я не видал. Его б до завтрева оставить, чтобы заместо похмелюги показывать гостям. Глянешь — и враз отрезвеешь, прости меня, Господи!