Николай Внуков - Когда гремели пушки
Трубников нарушает молчание.
— Хорошее слово не убьешь! — говорит он негромко и убежденно, отвечая своим, да и нашим мыслям.
Мы пишем письмо родителям Игоря. Оно короткое, хотя каждый предлагает, что писать. Все понимают, отца с матерью ничем не утешишь. И пишут прямо и просто:
«Дорогие папаша и мамаша!
Пишут Вам бойцы: Егоров — наводчик, Струговой — замковый, Трубников — заряжающий, Дзюба — правильный, Маметкулов Юнус — подносчик снарядов.
Ваш сын и наш командир сержант Климов Игорь ночью шестого февраля сражен вражеской пулей в голову.
Он был нам хорошим командиром. Он был душевным человеком, ваш сын, несмотря на то, что был молод.
Спасибо Вам, папаша и мамаша, за Вашего сына.
Мы его похоронили по военным правилам в Шереметьевском парке у железной дороги. Отгоним немца, тогда приходите на могилку.
И мы все хотим, чтобы вы считали нас своими сыновьями, хотя среди нас есть и немолодые люди, сами отцы.
А салют в честь его мы устроим по немцам. Мы очень поняли Ваш завет.
Пока до свидания».
Письмо можно было отправить по военно-полевой почте.
Но было одно обстоятельство — оно все меняло.
На столе, рядом с коптилкой, у которой Ваня Филиппов читал письмо, лежала нетронутая продуктовая пайка Игоря.
Были у нас и раньше потери. Тогда все разрешалось просто: пайка делилась поровну между товарищами. Ее съедали, будто справляли древний русский обычай — поминки, чаще всего и не думая об этом.
А сейчас все знали, что родители Игоря здесь, в Ленинграде. И как живут ленинградцы, тоже знали.
Слова были не нужны: мы понимали с Филипповым, чего хотят от нас бойцы. Они хотят, чтобы мы как-нибудь доставили паек Игоря в Ленинград. Но это было не все. Подносчик снарядов Маметкулов стащил с нар свой вещмешок и протянул его мне. Маметкулов плохо говорил по-русски…
— Мы… Прошу… Эта… — Маметкулов подбирал слова. — Тоже нести, пожалуста…
Бойцы молчали. Маметкулов стоял передо мной твердо, руки по швам. Он ждал взыскания. В мешке была капуста.
Поле, откуда Маметкулов ее добыл, находилось между «Лощиной смерти» и передним краем гитлеровцев, на ничейной земле. Они тоже пронюхали о капусте. Нет, они не пытались выкапывать из-под снега мороженые кочны, но специально установили несколько пулеметов — «охраняли». Всю ночь над полем порхали пули. Каждый кочан давно уже был пристрелен по нескольку раз. В то время и сложилась у нас на переднем крае поговорка: «Пуля капусту не портит…»
За ней ползали по ночам и гибли. Вот почему Маметкулов ждал взыскания, вот почему я не должен был брать у него вещмешок. И взял…
Мы захватили с собой красноармейскую книжку и комсомольский билет Игоря..
* * *Попасть в Ленинград удалось лишь через пять дней. Я по лучил по ходатайству комиссара полка увольнительную на двенадцать часов.
Мимо мертвых трамваев с выбитыми стеклами и занесенными снегом сиденьями — трамваи ведь остановились в конце ноября, где попало; мимо пожарища Бадаевских продуктовых складов, разбомбленных еще в сентябре; мимо заколоченных ворот колбасного завода на Лиговке; мимо большого дома на углу Разъезжей, дома, который горел очень медленно — два месяца, потому что не было воды потушить пожар; мимо всего этого, обгоняя редких прохожих, идущих очень сосредоточенно, чтобы не упасть, я пришел в один из домов на канале Грибоедова.
Это был обычный ленинградский дом в четыре или пять этажей, с двором-колодцем, настолько обычный, что теперь я не мог бы сказать, обойдя всю набережную, в котором я был.
И только помню, как по-особенному выглядели окна, потому что этого нельзя забыть. Они казались подслеповатыми, как глаза с бельмами, сплошь покрытые заиндевелым льдом. Они были закопченные — топили, если было чем, не печи, а железные времянки, выводя трубы в форточки. К входным дверям лестниц вели узкие, глубокие тропинки, протоптанные в снегу.
Здесь жили люди и по утрам выходили на работу. Медленно шли за водой к каналу, за хлебом. Ночью отправлялись на крышу на дежурства… Все равно как у нас часовые выходили дежурить к орудию…
Дверь открыла женщина с коптилкой (передняя была темной), в шерстяном платке, в мужских брюках, заправленных в валенки. На руках у нее были перчатки без пальцев, какие носят в мороз кондукторши: работать можно, и руки не так мерзнут. Значит, женщина и сейчас работала.
Она подняла коптилку к моему лицу и будто прочитала мои мысли.
— Я вяжу, — тихо сказала она, — носки, варежки, шлемы. Мы отсылаем туда… — Она махнула рукой. — А вы к кому?
Я решил, что передо мной мать Игоря, и хотел сказать: «К вам», — но проговорил:
— К Климовым…
Женщина опустила коптилку.
— А они… они умерли. Позавчера…
— Оба?!
— Да, — женщина смотрела на меня в упор громадными глазами. — А тут пришло письмо от Саши. Они так его ждали. Вы не родственник? Может быть, его отдать вам?
— Нет, я не родственник. Служили вместе…
Я снял с плеча вещмешок, высыпал прямо на пол капусту, положил сверху паек Игоря, сказав женщине:
— Теперь это вам.
И ушел к себе в Шереметьевский парк.
Когда я ввалился в землянку, Иван посмотрел на меня и ничего не спросил. Он и так все понял. По лицу, что ли? Он сказал:
— Из всех расчетов звонили. Просят письмо. Почитать…[4]
Борис Некрасов
ПОСЛЕДНЯЯ РАНА
Рассказ
Сергей лежал на полу на чьей-то шинели и широко раскрытыми, немигающими глазами смотрел в потолок. Над городом, полосуя небо, ползли пепельные облака дыма, и по стенам, по потолку скользили легкие, едва приметные тени. Особняк, в котором расположился перевязочный пункт дивизионного медсанбата, стоял на тихой, утопающей в садах улице, но звуки уходящего боя доносились и сюда все еще отчетливо.
Час назад Сергей был еще там, вместе со своими друзьями-разведчиками. Это они дворами и подвалами провели взвод лейтенанта Круглова в обход старой кирхи, превращенной фашистами в опорный пункт. И надо же было случиться так, что перед самым сигналом к атаке он был ранен осколком шальной мины, угораздившей в развалины дома, где укрылся взвод.
Рана была болезненной, но не опасной. Осколок в щепки расколол приклад автомата и скользнул по ребру. Сергей сам, прижав к ране ладонью лоскуты гимнастерки и нижней рубашки, дошел до перевязочного пункта. Сейчас боль утихла, и он лежал не шевелясь, боясь пробудить ее снова. Чуть-чуть, вероятно от потери крови, кружилась голова.
«Вот я и отвоевался, — думал Сергей, прислушиваясь к удаляющемуся голосу войны. — Теперь — госпиталь, и оттуда уже, наверное, домой. Мир — вот он, у самого порога стоит. Найду сына. Ведь писала же незадолго до эвакуации жена, что его с детским садом в тыл отправили. И поселюсь где-нибудь на Оке или на верхней Волге. Сколько ему сейчас, Гришутке-то моему? Семь? Вот и хорошо. Пойдет парнишка в школу, а ему, Сергею, дело везде найдется. И до войны не зря лучшим по району кузнецом считался, да и война многому научила — и по плотницкому делу, и машину водить… Нет, на руки свои ему грех жаловаться… В свободные часы будет с Гришуткой на рыбалку ходить. Ружье охотничье теперь уже навряд ли скоро в руки возьмет — надоела ему пальба. А рыбалка — милое дело! Тишина кругом такая, что, кажется, прислушайся только, и каждое словечко в шепотке камышином расслышишь. Птицы поют, жаворонок, к примеру, — так то тишине не помеха. Звончее только тишина от птичьего пения…»
Рядом кто-то застонал. Сергей повернул голову. Над раненым, по пояс закутанным в бинты, склонилась сестра. Сергей перехватил ее тревожный взгляд, беспокойный и беспомощный. Понял: кончается солдат. Понял и испугался, как это часто бывает, задним числом: «И меня ведь этак могло перед самым концом-то. Ф-фу, черт! Аж мурашки по коже. Никогда еще такого не было». И он отвернулся.
Несколько минут спустя, вздохнув тихонько, сестра поднялась с колен и вышла. Почти тут же на смену ей пришли два санитара с носилками. И Сергею опять представилось, что это его выносят. Представил так ясно, что прижал руку к груди, чтоб почувствовать боль, нестерпимую, жгучую, на которую каждая клеточка его тела откликнулась бы криком: жив!
Эта боль успокоила его, и он почувствовал жалость к незнакомому солдату. Жалость и что-то похожее на благодарность за то, что не ему, Сергею, а тому неизвестному суждено оказалось лечь одному из последних в чужую холодную землю.
Кто-то из раненых, словно откликаясь на мысли Сергея, сказал грустно:
— Одного перехода не дошагал до победы солдат. Судьба!