Иван Ермаков - Солдатские сказы
Отстранил его Костя.
Кондрашечка к инвалиду:
— Поимей совесть! Середь зимы раздеваешь… Морозы-то стоят! Цыган и то с рождества…
— Деньги без глаз, — голосисто журчит инвалид. — Они и на Северном полюсе тепленькие.
— Тогда отдай хоть фуфайку на сменку. Будь жельтменом. В одном френчике человека оставил.
— Это — пожалуйста, — скинул ватник с себя инвалид. — Бери на придачу. Эту и в Дарданеллы забросить не жалко.
Перелицевалися русачки для себя неожиданно.
Осматривают один одного: все ли подогнано. Никто не заметил — когда, в какой миг покинул свой стол За- готскот. Прогнусел, вонзил яд и извильнулся. Уполз на тихоньком брюшке.
Наутро бежали наши добровольцы по звонкому морозцу в военкомат. Рукавчики у инвалидной фуфайки для Кости коротенькие, руки по саму браслетку голешенькие, пришлось для замаскировки собачьи мохнатки одеть. (Кондрашечкин дедко покойный носил, конокрад.) Военком его даже и не признал с первовзгляда.
— Слушаю вас! — очки протирает.
— Приказано было в девять ноль-ноль…
Вгляделся в него военком: доброволец это вчерашний.
— А шуба, позвольте, где? — спрашивает.
— Продана, товарищ подполковник. Я налегке решил. Там, говорят, жара неспасенная… В белых трусах, говорят, воюют.
— Мдя… Мдя… — смущенно отмеждометился военком. — Возможно, и в трусах… Только поспешили вы шубой распорядиться. Нет мне пока никаких указаний. И, думается, — не будет. Думаю, поостудит горячие головы позавчерашнее заявление правительства. Москва говорит — не воздух, чай, сотрясает. Вот так-то, ребятушки. Рапорта ваши пока на столе, под руками у меня будут, а вы спокойно работайте, каждый на прежнем посту. Потребуетесь — немедленно вызову.
Потряс с благодарностью три отбронелых мозольных руки, и подались гусечком славяне не солоно воевавши. Военком еще раз, теперь с тыла уже, оглядел кургузую Костину фуфайчонку и длительно барабанил потом пальцами по стеклу.
— Мдя… Мдя… Век служи — век дивись. А кто ж это произнес, что русские долго-де запрягают?..
Танкисты меж тем совещались: как теперь быть. Инвалид, по словам диспетчера автовокзала, уехал уже в Казахстан. Сделку теперь все равно не расторгнешь, шубы теперь не воротишь…
А без шубы явиться домой куда как неславно, нелепо, конфузно и совестно. И в Египте не побывал, а уж урон в обмундировании. Ведь каждый досужий язык… Скажут: пропил, прогулял… Тещенька птицу наказывала… Губы опять подковкой свернет. А Лена, бедная Ленушка… Полгода яйца сдавала. Дедко быка не щадил. Худо, погано содеялось.
Костя даже на правительство разобиделся: «Съел облизня… Поплевал в кулак да на сквозняк его». Картежник в памяти нарисовался — того поганее на душе сделалось. «Второй раз из-за гада впросак попадаю».
Спасибо Кондрашечке. Пообонял он поисковым, принюшливым носом своим и вдруг встрепенулся:
— Пошли к Македону! Свой брат — танкист. Уж если не Македон, то и не бог…
Македон — офицер запаса. В миру — председатель райпотребсоюза. Сибирский купец.
— Выручай, Македон Федорович! Окончательно мы погорели. Такой «фауст» нам поднесен… Шубу надо. Упаси от бесчестия наглого.
Обревизовали промтоварные склады, обзвонили недальние деревеньки — нет шуб. С подвоза их разбирают. Заранее отоварены. Сибирских барашиков мех…
Ну как домой показаться, как вразумительно объяснить? Бои чуть ли не под экватором где-то идут, а в Сибири шубенку боец забодал. Протяни-ка сумей здесь причинную ниточку.
Купили, поверх телогрейки, непродуваемый плащ. Все-таки на «жельтмена похож», как изволил Кондрашечка выразиться. В собачьих, правда, мохнатках, пожертвованных. Хоть руки в уюте. Домой устремлялся подгадать ночью приехать. Не всякий чтоб глаз соблазнять. Перед дверью вдохнул обреченного воздуху, отворил и юловатым каким-то, несвойственным голосом не то домочадцам, не то «композиторам», здравия пожелал.
— А шу… — не договорила, повисла на шее Ленушка.
— А шуба где? — узаконила вопрос Софья Игнатьевна.
— Мобилизовали шубу, — криво усмехнулся Костенька.
За чаем подробненько все обсказал. Утешил как мог:
— У Кондратья барана по этому поводу съели и бражку… На именины и раны обмыть не осталось.
— Ра-зы-щет! Весь в конокрада-покойника, — попытался направить беседу в сторону пращуров дедушка.
Софья Игнатьевна, однако, «Заготскототкормом» интересуется.
— У него жир с рожи каплет, — подожгло опять Костеньку. — Жрет коровью печенку!..
— Наплюй! — неожиданно потискала Костину руку тещенька. — Честь наша с нами, а шуба перед ней — тьфу! Вижу не мальчика, а доблестного мужчину, дочь моя, — встормошила прическу Ленушке.
Костенька даже скраснел.
На этом домашние толки и кончились.
Агрессия тоже вскоре закончилась. Военком правильно рассудил: Москва не воздухи сотрясает.
Про шубу в домашнем кругу порешили не распространяться особо, а дедушка взял да и заложил добровольца. В колхозном правлении. Привсенародно!
— А все-таки здорово иностранная разведка работает, — свои соображения высказал. — Сопчили военным министрам, что сибирски ребята шубы распродавать по дешевке начали, у тех и в кишке стратегической холодно сделалось. «Продадут шубы да заделают нам египецко небо в овчинку…»
— Про какие ты шубы маячишь тут, дед? — наводящий вопрос ему задали.
— Дык… Костенька наш. Неспособно же на икваторе в шубе.
Заложил внука деревенскому мнению. «Египтянином» после этого Костю прозвали. И старый, и малый в момент подхватили, и начальство, и подчиненные, и в бане, и в сельсовете. Кончился Гуселетов. Живи теперь, Константин, иждивением народного творчества. Сочинится в мехмастерской перекур, и тут же чей-нибудь язычонка проворный отметится:
— А что, Костя?.. Взять бы тебе да и самому Гамаль Абдель Насеру рапорт подать? Неблагородно, мол, с шубой случилось. В фуфайке опять по морозу полкаю из-за своей солидарности. Неужто он тебе египетцку форму не вышлет?!
— Даже египецко звание может присвоить, — поспешает с горячей догадкой второй добросерд. — Фараон третьего ранга!
— Га-га-га…
— В фуфайке проходим, — ежится танкист.
Угнетал, подавлял его такой разговор. Незлобивый он и шутейный, а гордость твоя не приемлет. Пусть кума полоротая, пусть ворожея, пусть самое что ни на есть худоязыкое полудурье, пусть даже понятливый человек и всегдашний доброжелатель твой, а коснутся сторожкого места в душе…
— Салют египтянину!!
— Страуса теще не подстрелил?
И тоже не без смысла. Кто на оглоблю вешался? Она. Кто просил птицу египетску добыть, коя с крокодилом сожительствует, в зубах у него ковыряется? Она!
Опостылело слушать. Кондрата Карабаза — тот походя отшутился бы. А Костя-тяжелодум.
Приспел отпуск, и собрался он якобы к другу на Волгу. На вторую неделю приходит оттуда письмо. «Жизнь наша, Ленушка, в корне меняется. Работаю на бульдозере, живу в общежитии. Поступаю в вечернюю школу. К весне, как семейному, мне обещают квартиру. Закончишь учебный год и скорей приезжай. Учителя здесь нужны. Буду ходить в твой класс. Пиши мне помногу и часто…»
До Нового года жили они перепиской, а в каникулы Ленушка разыскала его. Без никакой телеграммы на рабочей площадке явилась. Выскочил из бульдозера, отнял ее от земли, маленькую, и целует, целует живое румяное счастье свое над застывшей, студеною Волгою. Крановщики, экскаваторщики заприметили, видно, что белую заячью шапочку залучила чумазая Костина роба, залучила и носит по кругу, по кругу, по кругу… Как загудят-заревнуют мужья-одиночки. Ленушка уж отбивается от его поцелуев. В нос ему рукавичкой, в нос… А нос-то, вы, братцы мои, наисчастливейший!
Натвердо было обговорено: весною Елена сюда. Работа — хоть завтра.
Уехала заячья шапочка. В Сибирь, к дедушке.
И вот — полоса жизненная… Так настроилась — то передряга какая, то сюрприз тебе подлинный. Событие с событием сближается.
Получает от Ленушки телеграмму. «Приезжай, если можно. Мама выходит замуж Луку Северьяныча».
Поехать, понятно, не смог — авральное время на стройке гудело. Поздравление послал. «И как это оно шустренько у них, старых, склеилось?» — не перестает восхищаться.
А случай-то — не из ряда вон. Житейское дело.
Уехала Лена на Костину стройку. Остались они один на один с недомолвками прежними. Новый год настает. Дед Мороз с чудесами со всякими ходит. Сидит после баньки Лука Северьяныч, отечественным сибирским румянцем сияет.
Манефа мурчит, самовар ворчит. Балакирев конопельку ест. Под сибирское время рюмашку со сватьей приняли. По московскому повторили.
— Ну и гемоглобину в вас еще, Лука Северьяныч! На трех юношей хватит современных.
— Ничо себя чуйствую… — подсекся голос у старого.