Кинжал для левой руки - Черкашин Николай Андреевич
Вид при этом у него был столь измученный и счастливый, что проводник не решился его будить, а осторожно положил рядом стопку постельного белья.
Проснулся Николай Михайлович в Ярославле, когда в купе пришли двое попутчиков, — пожилая семейная пара, едущая в Новосибирск. Он перебрался на верхнюю полку, застелил ее и после вечернего чая под досужий дорожный разговор устроился на ночь основательно. Спал, как давно уже не удавалось — беспробудным сном пьяного боцмана. Очнулся утром, когда за кремовыми шторами бежали уже вятские версты. Он вдруг вспомнил, как удивлялся в детстве: душа, витавшая во сне где-то далеко от тела, не отставала от поезда, а отлетев в ночной час где-нибудь на белгородщине, находила его уже в Таврической губернии.
Проводник в железнодорожном мундире разбрасывал по стаканам ложечки, и тоненькая стеклянная музыка неслась из служебного купе по всему вагону.
После тщательного бритья с горячим компрессом Грессер, застегнув ворот кителя на крючки и выправив манжеты, отправился в ресторан, где имел почти английский завтрак: тарелку овсяной каши, яичницу с ветчиной и стакан весьма крепкого и недурного чая с молоком. Официант — верткий малый с рыжими залысинами — тоже остался доволен взыскательным гостем, получив, как в старые времена, «на чай», он обещал придерживать место у окна по ходу поезда, если господин хороший надумает отобедать. Назвать Грессера товарищем у официанта, помнившего иные времена, язык не повернулся, чем вверг Николая Михайловича на весь день в тоскливые размышления насчет того, что официант наверняка агент ГПУ, раскусил вот в нем господина и теперь будет присматриваться к нему всю дорогу. Успокоился он лишь тогда, когда поезд перепетлял уральские горы, и все самое страшное — Шпалерная и Лубянка, агенты, доносчики, сыщики, соглядатаи, товарищ Авсянников и соседи по коммуналке, первомайские толпы и зафлаженный кумачом, как волчье логовище, родной Питер — все это осталось там, за еловыми горбами уральского хребта, и никакого касательства к нему уже не имело. Тем не менее в вагон-ресторан он ходить перестал, а покупал теперь на станциях шаньги с черникой, ватрушки с творогом, кедровое молоко и прочую сибирскую снедь. За окном мелькали старинные русские ныне мясопустные города — те самые, через которые он уже однажды ехал осенью 1906 года, возвращаясь из Мацуямского лагеря. Тут мало что изменилось с тех пор, хотя минула треть века. С каждым дорожным днем, чем ближе становился Дальний Восток, тем явственнее оживало для Грессера его портартурское мичманство: так веет Океаном за сотни верст от побережья. Порой Николаю Михайловичу и вовсе казалось, что лента времени побежала вспять, разматываясь вместе с дорожным полотном. И стоит только выйти на владивостокском вокзале, как в Золотом Роге откроются высокотрубные силуэты «России», «Богатыря» и «Рюрика»…
В Иркутске меняли паровоз, и поезд стоял долго. Грессер заглянул в вокзальный ресторан, где, конечно же, все было по-иному, чем в ноябре Шестого года, но все же он отыскал тот подоконник, на котором их славная мацуямская троица — лейтенанты Ларионов, Павлинов и Грессер 3-й — отмечали День морского корпуса. Ресторан был забит эшелонной публикой, и они едва пробились сюда, к окну, выходящему на перрон. Пробились не с пустыми руками: Ларионов держал сверток с бутылкой «Смирновской» и малосольным омулем… Павлинов читал стихи:
Но Спасу на Водах молитву сотворя,
Да исцелит он Русь от тяжкого недуга, —
Мы чарку флотскую поднимем друг за друга
И все, чем свято нам Шестое ноября…
На двенадцатые сутки сверхдальнего пути курьерский поезд прикатил наконец в столицу Приморья. Здесь тоже царствовала власть Советов, но не так настырно, как в Питере.
На Светлановской Николай Михайлович первым делом купил обратный билет до Москвы. Так что, если агент-официант сообщил о его приезде в местное ГПУ, полагал Грессер, все их сыщики с ног собьются, отыскивая его в городе. Кому придет в голову, что человек, проделавший двухнедельный путь через всю Россию, прибыл во Владивосток на несколько часов и уже катит обратно? Оставшееся до отправления поезда время он провел с толком. Отыскал действующий храм — для этого пришлось ехать в предместье, куда-то за Четвертую речку — и там, в маленькой рубленной из лиственницы церквушке, горячо поблагодарил Спасителя за свой счастливый исход.
Там же на Речке он купил роскошный дубовый веник — в Ленинграде подобное приобретение всегда наносило ощутимую брешь в его бюджете — и отправился в баню, где с наслаждением смыл полумесячную грязь вместе с дорожной усталостью. Вечером, отужинав в «Золотом Роге» скоблянкой из трепангов, китайскими позами, приправленными маринованным папоротником-орлятником, он вошел в мягкий вагон московского экспресса. Всю обратную дорогу грела прежняя мысль: никто, никто в этом мире не в силах угадать, где, в какой день и даже час в какой точке СССР он сейчас пребывает, и не пребывает вовсе, а несется с курьерской скоростью от всех тех, кто тайно ищет его. Освобожденный от тягостного страха — «придут и арестуют», — он прекрасно спал, блестяще обыгрывал в шахматы попутчиков, а самое главное — снова смог работать над заветным трудом, раскладывая в тихий час листки рукописи на столике, застеленной вагонной салфеткой. Соседи, чтобы не мешать ученым занятиям благообразного старика — не то профессора, не то изобретателя, уходили в коридор, в курительный тамбур или ресторан, оставляя его наедине с настольной лампой под шелковым малиновым колпаком. В такие минуты Николаю Михайловичу казалось, что он снова уединен в своей офицерской каютке на «Сторожевом» или «Тигрице», что уютное утлое жилище его сотрясает бортовая качка осеннего шторма и что вот-вот постучит вестовой и поставит на столик стакан в тяжелом корабельном подстаканнике: «Ваше высокоблагородие, откушайте чайку, пока самовар под парами…» В дверь и в самом деле стучали, и вестовой в обличье вагонного проводника почтительно ставил на краешек стола тонкий стакан, окованный начищенной медью, и дразнящий аромат свежезаваренного чая отрывал взгляд ученого пассажира от мудреных бумаг…
…В Москве Николай Михайлович переночевал в Рещиковом переулке на квартире бывшего порт-артурца, некогда капитана 2-го ранга инженер-механика Лобача-Жученко, поутру сходил в Сандуновские бани, долго парился и кейфовал, потом отобедал в «Славянском базаре», где еще не разучились готовить старомосковскую похлебку с курником, и укатил в метро на Каланчевку к трем вокзалам. В каменном тереме Ярославского вокзала купил билет до Владивостока в мягком вагоне, затем заглянул в ближайший Торгсин и пополнил свой банк, сдав скупщику золота серьги-бриольезы. Полюбовавшись напоследок светорезной игрой бриллиантиков, с тяжелым вздохом переложил семейную реликвию в черновласые пальцы скупщика. По сути дела, он покупал у него еще несколько недель своей беглой свободы. Все бабки, деды, прабабки и прочие пращуры, слитые в нем, как продолжателе рода обеих линий — грессеровской (шведской) и тырковской (русской), — спасали его теперь, переводя свою родозащитную силу в силу фамильного золота. «Но зачем, зачем, — задавался он горестным вопросом, — такая жизнь с ее свободой непойманного зверя? Разве не прожита самая главная часть отмеренной ему юдоли? А этот жалкий остаток? Пусть приходят и берут, и казнят… Чего жалеть?» — спрашивал сам себя Николай Михайлович и слышал в ответ ласковую скороговорку отца Феофилакта: «Страшно впасть в руки Бога живаго, потому сторонись слуг его. И сам себя не предавай им. А надобно будет, Христос сам тебя на Голгофу призовет…»
Оставив за спиной очередные десять тысяч верст, он повторил во Владивостоке всю программу прошлого приезда. Добавил лишь посещение Морского кладбища, где долго стоял у гранитного креста-монумента нижним чинам крейсера «Варяг», а потом, бродя по дорожкам, нашел на крестах несколько знакомых по службе в Сибирской флотилии имен.
Прикупив у корейцев в дорогу земляных орехов, маринованного папоротника-орлятника, туесок кедровых орешков и банку сока лимонника, сел в поезд, будто прибыл на родной корабль. И снова две недели без сосущего по ночам страха…