Марсель Байер - Летучие собаки
— Ну, не знаю. У папы и мамы на праздниках всегда видимо-невидимо гостей, и почти у всех женщин бусы. Браслеты. Или хотя бы кольца. Смотрятся очень красиво такие драгоценности. Надеюсь, и нам разрешат проколоть уши, когда подрастем.
— Но это же больно!
— Зато можно носить красивые сережки.
— Мама говорит, это неприлично. Только легкомысленные девчонки делают в ушах дырки.
Но Хильде уже не слышит, заснула.
— Профессор Штумпфекер уважительно отозвался о ваших способностях. Вы недавно познакомились с ним в Дрездене, припоминаете?
— Да, конечно.
— Он присоединится к нам с минуты на минуту. По словам профессора, в своем докладе вы изложили весьма любопытные мысли, достойные практического воплощения. И для проверки…
— Простите, мне по-прежнему не совсем ясно, для чего меня сюда пригласили, на Фабекштрасе, в госпиталь СС…
— Если верить рапорту Штумпфекера, сделанному в нашем ведомстве, вы утверждали, что восточные земли нельзя подвергнуть германизации привычными методами, то есть старыми методами нельзя привить населению немецкий язык и немецкие законы.
— Звучит так, будто…
— Не вы ли призывали в первую очередь заселить восток людьми чисто арийской, германской крови?
Куда клонит этот тип? Или меня вызвали на допрос, ничего напрямую не говоря? В комнату заходит Штумпфекер. Штурмбаннфюрер обращается к нему:
— Кажется, мы не совсем друг друга понимаем. И топчемся на одном месте. Может, лучше вы вкратце посвятите господина Карнау в наши замыслы?
— На чем вы остановились?
— На германской крови.
— Отлично. Карнау, вы же рассуждали о том, что никакие обучающие программы, никакое очищение нации от чужеродных элементов и насильственное насаждение чего-либо извне не могут коренным образом изменить положение, так?
— Да, все верно.
— Не вы ли высказали мысль, что немецкий язык закладывается с самого рождения, что он, так сказать, у нас в крови и взрослый человек никогда не овладеет им в полной мере, если просто выучит грамматику, слова и правила произношения? Что немецкий язык, подобно крови, пронизывает нашу плоть, каждую ее клеточку? Следовательно, обучение языку логично начать с воздействия на кровь, то есть необходимо повлиять на кровообращение, если мы хотим овладеть тем, что делает человека человеком, обуздать его речь?
— Мне кажется…
— Карнау, ваши последние слова до сих пор звучат у меня в ушах: «Возьмемся за отделку и, если потребуется, даже прибегнем к медицинскому вмешательству, к коррекции артикуляционного аппарата. Через голос — в душу!»
— Теоретически да…
Теперь снова включается штурмбаннфюрер:
— Господин Карнау, не подумайте, что вас вызвали сюда на допрос. Напротив, речь идет о создании научно-исследовательской группы особого назначения, ее руководителем хотят поставить вас.
— Ив каком направлении планируются исследования?
— В том, которое намечено вами.
И снова Штумпфекер:
— Надо создать сообщество теоретиков и практиков. И вы как акустик будете связующим звеном между теми и другими. Разумеется, при моем участии и опеке с нашей стороны. — Штумпфекер приветливо кивает: — Карнау, я понимаю, это предложение для вас как снег на голову. Поразмыслите над ним ночку. Завтра мы увидимся.
Все это очень подозрительно. Хорошо бы выпутаться из этой истории, но возможно ли? Надо обязательно найти какую-нибудь отговорку; придумать, почему в данном деле на меня рассчитывать никак нельзя. На выходе штурмбаннфюрер опять меня окликнул и как бы невзначай, словно о чем-то совсем не важном, сказал:
— Ах да, господин Карнау, после образования научной группы вопрос о вашей мобилизации, разумеется, будет улажен. Вы незамедлительно получите бронь.
Мы играем, но сегодня не устраиваем общего построения — объявлена акция, стихийная акция. Однажды мы видели на улице, как все происходит. Хильде, взглянув на меня, говорит:
— Мы вдвоем отдаем приказы, а вы повинуетесь.
Малыши приносят из ванной и предъявляют нам зубные щетки. Проверяем, всё ли в порядке. Потом по команде они опускаются на колени и начинают чистить пол в детской, а мы, надзиратели, подталкиваем их, разрешается даже немножко пинать. Пока малыши драят пол, им запрещено на нас смотреть, приказано опустить глаза и вообще не переглядываться, чтоб каждый уткнулся только в свой уголок. Мы, старшие, стоим над ними, широко расставив ноги, руки на поясе: «Пошевеливайтесь, работайте щеткой, живо!»
Но чистить ковер намного труднее, чем мостовую. Ворс вылезает, цепляясь к щеткам, и те очень быстро забиваются. Хильде ставит ногу на плечо Хельмута:
— Живо! А ну быстрее, чище!
Мы орем во все горло, наши лица багровеют, сестра изо всех сил старается меня перекричать, но голоса уже хрипнут. Заметив это, злимся; еще чуть-чуть — и нас охватит настоящее бешенство. Малыши боятся даже пикнуть, трут пол без передышки, ползают на коленях по комнате всё быстрее, а мы все громче на них орем.
И вдруг раздается крик, перекрывающий наши голоса. Перед нами стоит мама, это няня ее вызвала:
— Совсем спятили! Чем вы тут занимаетесь? Сейчас же прекратите, а то получите на орехи! И ступайте отсюда вон! Что вы себе позволяете?! А если гости услышат? Хотите окончательно подорвать уважение к нам?
Мы незаметно пробираемся в сад. Там уже гости, приглашенные на летний праздник, но мы не хотим ни с кем здороваться и потихоньку уходим на озеро. Молчим, Хильде бросает в воду камешки. А вдруг кто-то слышал, как мы играли? Впечатление и впрямь не очень-то приятное. Нельзя, чтобы кто-нибудь узнал про нашу игру с малышами; есть вещи, на которые можно смотреть, но которые ни в коем случае нельзя слышать, их нельзя произносить вслух, обсуждать. Мне ни за что на свете нельзя проболтаться певице о том, что я видела ее в папином кабинете, нельзя даже глазом моргнуть, если она пожалует на праздник и придется здороваться с ней за руку. И ни один человек не должен догадаться, что однажды папа чуть не умер.
Папа хотел все скрыть даже от нас, он твердо уверен, что это удалось и что мне ни за что на свете не докопаться до подробностей, не предназначенных для моих ушей. Вот и недавно, когда мы говорили о том, опасна ли дорога из Николасзее в Шваненвердер, папе даже в голову не пришло, будто мне кое-что известно. Хотя он по-настоящему испугался, когда пытались взорвать маленький мост, ведущий на полуостров. На том самом переезде, где в жаркую погоду очень сильно пахнет рыбой и водорослями. Мужчина, совершивший покушение, переоделся рыбаком, и даже после того, как его схватили и привели в исполнение смертный приговор, слово рыбак еще долго никто не смел произнести в папином присутствии.
Из кустов к нам идут малыши. Хорошо, что они не обижаются. Может, никто из гостей и не слышал наших воплей — кого здесь интересуют дети? Мама даже не смотрит в нашу сторону, сегодня точно останемся без пирога. А вон на террасе господин Карнау, прищуривается и озирается по сторонам, у него какой-то несчастный вид, наверное потому, что с ним никто не разговаривает. Обернулся, глядит сюда.
Обозреваю местность: на шероховатом фоне с рваными краями выступает ровная мелкопористая зона, озаренные ярким солнцем участки чередуются с тенью, полуовал, легкая покатость плеч, складочки, бегущие от подмышек к груди, расходящиеся веером темные полоски. Вкрапление родинок, тонкие волоски по всему фронту; небольшой изъян — белый шрам вверху слева, — еще больше подчеркивающий безукоризненность общей картины. От плеча кверху — темно-серые тени, под вздернутым подбородком узнаю мышцы шеи. Центр наблюдения обрамлен жемчужным ожерельем, и здесь, на горле, мой взгляд основательно застревает: вижу движения, отражающие внутреннюю подвижность гортани. С каждым звуком под подбородком что-то меняется — переливы света и тени. Ожерелье лежит в области декольте, поднимается и опускается вместе с грудью. Когда сопранистка открывает рот, под нежной кожей играют сухожилия. У нее четкий характерный голос, который слышно по всему саду. Кончик носа шевелится при малейшем движении губ. Теперь, в паузе между словами, молодая женщина, почесывая шею, медленно подбирается к крайне уязвимому, не защищенному от посягательств извне хрящу. Голосовая щель у нее в эту минуту вибрирует — слишком узок проход для струи воздуха. Женщина в легком летнем платье продолжает говорить и, похоже, ничегошеньки не знает о своей глотке, которую постоянно третирует самым безжалостным образом. В настоящее время это только инструмент, не требующий к себе внимания, чистота голоса рождается как бы сама собой.
Весь в белом — льняной костюм, изящные кожаные ботинки и перчатки — отец шестерых детей приближается к певице, ни на миг не упуская ее из виду. У него маленький рот на худом лице, острые черты и примечательные скулы с развитыми мышцами, натренированными во время бесчисленных выступлений, набухшая, сильно пульсирующая сонная артерия и выпирающий кадык. Отец сразу словно предчувствовал, запретил мне записывать голоса малышей, когда те еще и знать не знали о моих увлечениях. Но его смущало не то, что дети, осознав происходящее, постараются изменить свои голоса; он не видел ничего бестактного в том, что все шестеро будут говорить в мой микрофон не заученный, как обычно, текст, а свободно. Нет, мотивируя свой запрет, отец не привел таких доводов над которыми мне и самому не приходилось размышлять и которые теперь показались бы тем более убедительными; нет, он решительно отклонил мою просьбу, ссылаясь на свои авторские притязания: «Право использовать голоса моих детей не при надлежит вам, господин Карнау, оно принадлежит исключительно семье, то есть мне».