Вадим Инфантьев - После десятого класса. Под звездами балканскими
Боец рассказывал, что ефрейтор сумел организовать оборону высотки из бойцов-артиллеристов. Потому что пехота ушла раньше, артиллеристы же держались при орудиях в ожидании тракторов, которых так за ними и не прислали.
Ефрейтор велел окопаться, закрепиться, насобирать кой-какой боезапас для уцелевших орудий и отбил несколько атак противника. Правда, немцы особенно и не лезли на эту высотку. Получив по морде под Пулковом и Глиняной горкой, они, видимо, решили, что и здесь оборона крепкая.
Ежедневно ефрейтор посылал нарочного с запиской в любой штаб. В записке сообщал, что высота в наших руках, ее можно удержать, и просил помощи.
Ни один нарочный обратно не вернулся. То ли они, выбросив записку, пристраивались к какой-нибудь части, а скорей всего, их хватали как дезертиров или окруженцев. Ведь записка, написанная на клочке бумаги, без печати, и к тому же подписанная каким-то ефрейтором, вряд ли кого могла убедить.
А может, уже было доложено командованию фронта, что высота сдана, и вдруг надо сообщать, что ее удерживает горсточка невесть откуда взявшихся бойцов. За такие донесения по головке не гладили, особенно в то горячее время…
Так или иначе, полностью расстреляв весь боезапас и съев все, что было найдено в уцелевших домах, ефрейтор с группой своих бойцов оставил без боя деревню и ушел в Ленинград.
Там их направили на пункт переформирования и, видимо, растасовали по разным частям.
На мои более подробные расспросы о ефрейторе боец отвечал все неохотней и неохотней. Он, видимо, не ожидал, что я заинтересуюсь личностью ефрейтора, стал торопиться, закинул за плечи мешок, попрощался. И я подумал, что это, наверно, один из тех нарочных, что не возвращались к ефрейтору.
4 апреля был громадный налет. Только через наш участок прошло более сотни самолетов. Стоял сплошной грохот и рев. Дождем сыпались с неба осколки, вода в лужах кипела и пузырилась, как в ливень. Какая-то дрянь валилась с неба — куски фанеры, клочья, тряпки. Артиллерия противника пыталась подавить наши зенитные батареи. Снаряды выли над нашей головою и рвались по-прежнему с большими перелетами. Небо почернело от разрывов. Несколько самолетов грохнулись на окраине города. Они прорвались к нему уже не строем, а в беспорядке и бомбы швыряли наугад. Хотя это почти все равно. Куда ни кинь — попадешь. Всюду дома, всюду люди.
Такой же налет был 24 апреля, и если бы ночью нам не подвезли снарядов, то утром нечем было бы стрелять. От орудийных стволов можно было прикуривать. Они почернели, и краска на них облупилась. Все пропахло порохом — одежда, волосы, вода и пища.
27 апреля мы прибрали позицию, ожидая какое-то начальство, привели в порядок обмундирование. Покрасить пушки было нечем, и комбат велел протереть их веретенным маслом. За это мы и поплатились.
Во второй половине дня проходивший с фронта разведчик нам крикнул:
— Эй, на батарее! Ваши пушки словно свечки на солнце горят, аж с передовой видно!
Мы не придали этому значения.
Потом группа бомбардировщиков пыталась прорваться к городу. Она прошла западнее нас, и мы с трудом доставали до самолетов огнем. Но городская ПВО встретила их дружно, они свернули и разгрузились над Автовом.
Во всех налетах до апреля у противника участвовали однотипные самолеты. Это понятно: иначе не сохранишь строй. А в последних налетах летел разный сброд. Значит, враг уже не в силах для крупного налета подобрать одинаковые машины.
Только мы отстрелялись, над нами прогудели снаряды и глухо лопнули за позицией. По земле поползли густые белые клубы дыма. Я крикнул:
— Противогазы к бою!
С тоскою подумал, что только газов и недоставало. Снова прогудели снаряды и разорвались сзади нас, метров на двести ближе. Ракитин догадался:
— Это он для пристрелки дымовыми садит. На черном фоне земли дым здорово видно.
И действительно, следующие снаряды разорвались недолетами. Все ясно: мы в вилке. Сейчас противник споловинит ее и перейдет на поражение беглым огнем. Так и получилось.
Самое страшное — без дела лежать под вражеским обстрелом, зарываться лицом в землю, прижиматься к ней и все думать: вот сейчас тебя убьет, вот это твой летит… И ты совершенно беспомощен, ты ничего не можешь сделать. Только лежишь и ждешь… По тревоге я надеваю очки, у меня зрение 0,7. Попав под обстрел, я их всегда снимаю, боюсь: ударит взрывной волной или землей — и осколки стекол поранят глаза.
Метался и стонал воздух, сыпалась земля. Мы с Ракитиным лежали на дне ровика в обнимку. Донесся пронзительный свист.
— Что это? — прошептал Ракитин.
— По-моему, накатники у орудий пробило, азот выходит.
После обстрела позиция стала неузнаваемой. Третье орудие разбито прямым попаданием. Один снаряд вдребезги разнес землянку. Расчет уцелел только потому, что вдруг сержант Голубев закричал:
— Все в траншею!
А в ней выше колена воды.
Голубев схватил карабин и навел его на своих бойцов. Ругая нещадно своего командира, бойцы разбежались по траншее, ища место посуше. И в это время снаряд угодил в их землянку. Потом бойцы смотрели на Голубева, как на пророка, и все ломали голову, как он догадался, что сейчас снаряд попадет в землянку.
Итак, одно орудие разбито вдребезги, два выведены из строя, восемь убитых, двенадцать раненых. Вере Лагутиной работы по горло.
Потом я понял, почему нас раньше не разбили.
Для вражеского наблюдательного пункта на высотке мы находились в створе, то есть на одной линии с другой зенитной батареей, в километре от нас. Обычно по самолетам мы открывали огонь почти одновременно, и противник засекал нас как одну батарею. Получалась разница в засечках до километра. Противник, как положено в таких случаях, брал среднее арифметическое и лупил перелетами для нас и недолетами для той батареи. В этот день та батарея не стреляла, не могла достать, а мы свои пушки намазали маслом, и они ярко блестели. Противник понял, в чем дело, и, расправившись с нами, потом возьмется за ту батарею.
Этой же ночью мы заняли новую огневую позицию, у подножия Пулковской высоты. Люди уже поняли, что значит окапываться и иметь траншеи, ходы сообщения, крепкие блиндажи. За двое суток мы ушли в землю на полный профиль.
Эта позиция оказалась по-настоящему хреновой, Огород раньше, что ли, был! Везде под дерном обнаруживались узловатые, крепкие корни хрена. Стосковавшись по всему острому и свежему, мы навалились на него и ели даже с чаем. Бекешев предложил поджаривать его на печке, пока он не потемнеет, тогда исчезает горечь.
И хотя нас уже кормили нормально, но некоторые еще не оправились от пережитого голода. Получив полкотелка щей, они доливали кипятком котелок доверху, съев это, получали второе — кашу и тоже делали полный котелок болтушки. А трубочный четвертого орудия Полуянов однажды накрошил в котелок столько хрена, что ел, обливаясь потом и задыхаясь. Ему говорили: «Брось, давай мы с тобой поделимся…» Он же, осилив котелок, схватился за сердце, и его с остекленевшими глазами отправили в медсанбат.
Стало пригревать, и вся позиция заросла травой и пышными стеблями веселого буйного хрена.
Враг сделался осторожнее и хитрее. Все время, если ведешь огонь по группе бомбардировщиков, жди «рыбаков». Один или два самолета зайдут стороной за тучками, а потом бросаются на батарею. А батарея не может вести огонь одновременно по разным высотным целям. Отбиваемся одним или двумя орудиями наугад, как попало. Благо, что летчики у них стали не те. Попал под обстрел — и сразу начинает маневрировать. А раз так, — значит, промажет.
Я часто прихожу в орудийный котлован, сажусь на снарядный ящик и часами смотрю на пушку. Не могу понять почему, но испытываю какое-то беспокойство, вроде внутреннего зуда. Вот когда отсидишь ногу и встанешь, по ней начинают мурашки бегать, тянет что-то, ноет. У меня сейчас то же самое, но только где-то внутри — не то в душе, не то в голове… Сижу, смотрю на пушку и думаю-думаю, и сам не могу понять о чем.
А на южном склоне Пулковских высот, в разрушенной оранжерее, что находится на нейтральной полосе, вдруг расцвели цветы. Их раньше выхаживали под стеклами, удобряли и подкармливали. А война разнесла вдребезги стеклянные крыши, перепахала землю осколками. Потом навалилась злющая зима. И видимо, только назло войне, вопреки беде и лишениям, вдруг за бурьяном и чертополохом, посреди воронок и истлевших трупов, у ржавой перепутанной колючки оранжерейные цветы взяли и гордо подняли свои красивые головы. Над ними сверкают пулеметные трассы, стонет под ними земля, их качают ветры и взрывные волны…
Ребята с соседних полков и дивизионов стали лазать за ними, собирая букеты для девчонок из медсанбатов и телефонисток. Меня возмущала эта безрассудная, рискованная, никому не нужная романтика и сентиментальщина. Я возмущался долго, до тех пор, пока сам не полез на нейтральную полосу за цветами. Я почему-то решил, что если соберу букет, то найдется Ольга.