Василий Масловский - Дорога в два конца
— Родимые! — рыдающий всхлип.
Раскаленный шар солнца коснулся края грудастого облака, одел его в золотую ризу. Облако кинуло тень на базы, разодранные в крике лица женщин, сосредоточенные и виноватые — мужиков, непонимающие и серьезные — детишек.
— Давай же сюда!
Распаленная шумом, Варвара Лещенкова, крупная, крепкая солдатка, вырвала ведра с водой у Галича, шагнула за конвой. Красноармейцы ринулись гуртом, сбили ее с нег, опрокинули ведра. У старика Воронова вырвали ведра сами, мешая один другому, сбились в кучу, и мокрые ведра, одеваясь в замшу пыли, покатились под ноги.
— Цюрюк! — свистели палки, сыпались удары прикладов, глухо ухали удары сапогами.
— Да куда же на такой жаре и без воды!
— Товарищи, так нельзя! Сдерживайтесь! — Лейтенант поднял руку, мальчишеское, обгоревшее на солнце лицо напряглось.
Высокий белокурый немец выхватил у кого-то из женщин коромысло и изо всей силы двумя руками опустил его на спину босоногого мальчишки-бойца, кинувшегося на старика Воронова с ведрами. Коромысло треснуло, разломилось. Мальчишка упал. Над стриженой головой его мелькнул тяжелый сапог с отполированными песком и пылью шипами на подметках. Мальчишка сжался, изогнулся, звериным ловким движением успел ускользнуть из-под сапога, сверкнули белые кровяные глаза. Его подхватили товарищи, толкнули в середину.
— Товарищи, не губите себя!
— Господи! Милостивец!..
Немцы зверели и напирали на толпу, оттесняя от пленных.
— Они же поубивают их!
— Мужики! Что ж вы стоите?! Лей воду в корыта!
Сразу несколько человек кинулись к колодцу. Загремело ведро. В обомшелое, пахнущее теплой плесенью и бурыми лохмотьями на дне и по углам корыто полилась вода. Конвоиры отступили, и пленные гурьбой облепили корыто, сунули в него голову, втискивались по плечи. Лейтенант сдерживал тех, кому не хватило места. Люди, подавленные необычным и страшным видом водопоя, притихли. Были слышны трудные глотки в сдавленной ребрами корыта груди, толчками вздрагивали спины пленных, дергались загорелые затылки.
— Господи, да неужто ты не видишь?!
— Скотиняке и той лучше.
Напившиеся пленные посвежели. Многие успели окунуть в воду голову, умылись. Лица приняли осмысленное, понимающее выражение. На щеках и шее простудил густой кирпичный загар. Затеплели, заулыбались родные, близкие глаза, задергались, потянулись на сторону шершавые, полопавшиеся от зноя и жажды губы.
Женщины захлюпали в передники, углы платков, поутихли. Успокоились и немцы. Пленных загнали в скотный баз, который стоял на отшибе, подалее от других, выставили караул. Лукерья Куликова каким-то образом сумела договориться с начальником конвоя, шепнула бабам, и те принесли немцам яйца, масло, сало, а в большом котле у кормокухни, в котором запаривали мучное пойло телятам, затевали варево пленным. Думать о чем-нибудь одном не приходилось. В котел бросали крупу, картошку, сало, в лапшу искрошенную солонину.
Варвара Лещенкова назвалась женой раненого с отечно-синим лицом, и его на диво всем отпустили. Бабам Варвара отрезала строго:
— Возьму грех на душу. Вернется Петро — поквитаемся.
Казанцев, удрученный и оглушенный виденным, вернулся домой. Рыжий ефрейтор-квартирант стащил как раз с насеста бойкого голосистого петушка, любимца Петьки, кружившего ежедневно во время обеда у стола, дожидаясь подачки, оторвал ему голову и бросил. Петушок без головы вскочил, стремглав бросился в лопушистую картофельную ботву, присел там, спрятался. Казанцев остановился, ошарашенный, расстегнул верхнюю пуговицу на вороте. «Господи! Господи!» — зашептал он про себя. Покосился от неловкости и озноба по спине на забурьяневший одичавший двор, рыжую в закатном солнце крышу сарая.
На окраинах долго не утихали уцелевшие собаки. Стыла натянутая, звенящая тишина. Над холмами вызрела красная луна. Призрачный серебристый свет ее сгреб сухие сумерки на дно оврагов и балок. Истомленный за день впечатлениями и зноем, хутор спал. В саду Михаила Калмыкова над колодцем пьяно хохотал и ухал сыч, и голос его в душной сухоте ночи раскатывался далеко и гулко.
Знобко поеживаясь и облапывая место руками, Казанцев присел на вытолоченную курами траву под сараем, закурил. Из балок и оврагов с теплом накаленных за день косогоров в хутор стекал такой могучий и древний дух отмякших по росе и отягченных зрелостью хлебов, что Казанцев стиснул зубы и застонал.
Полынная горечь степи и нектарная сладость хлебов были родными ему с детства. С годами они менялись для него, наполнялись ноющей усталостью натруженных рук, радостью и неудачами хозяйственных забот, теплом и довольством этой вечно живой и ласковой степи, где он всегда был своим. Сегодня этого чувства близости в нем не было. Была волчья тоска, от которой он не знал, куда деваться. Опираясь на сумеречную черту горизонта, над хутором застыло грифельное небо с кривым ковшом Большой Медведицы и щепотью мигающих звезд Волосожаров у самого края.
Казанцев не слышал, как хлопнула дверь и рядом подсели. Черноволосый немец смотрел на него понимающе и вроде бы даже сочувственно. Что-то сказал по-своему, хлопнул по плечу, пояснил:
— Нитшего, матка. — И он протянул сигарету.
Казанцев вдавил щепотью в глину свой окурок, закурил сигарету. На лице застыло недоумение, закашлялся, откровенно плюнул, вытащил кисет, предложил немцу своего. Немец закурил, задохнулся. Из глаз брызнули слезы.
Казанцев молча, одними глазами, усмехнулся, отвернулся, сник. «Черт-те знает, каким ты духом дышишь», — подумал о немце. Молодой месяц нырнул за горизонт. Стало темно и глухо. Все спало. Утихали и комары. Немец что-то побормотал. Казанцев не ответил, и немец ушел.
В коровнике на перепрелом сухом и теплом навозе и соломенной трухе ворочались и стонали пленные. Кое-где по углам шушукались, не спали. Лейтенант нащупал в кармане пиджака, который бросила ему молодая, строгого вида женщина, бумажку. Получил по кругу от товарищей дымящийся окурок. Затянулся пару раз, прочел: «Беги, спасай Россию. Женя».
— Что там? — потянулись сбоку.
— Эх, Коля, Коля!..
Из противоположного окна на шум ударила автоматная очередь, на голову посыпалась выбитая из стены пулями глина, и все стихло.
Глава 12
Угрозами и посулами немцам удалось заставить черкасян выйти на поля. В первые дни вышли все от мала до велика. События оглушили, смяли, будущее полно неясностей, а жить надобно.
Между тем время шло, догорал в дымных закатах июль — на пороге август, уборочная страда. Уже где вручную, где лобогрейками начали валить ячмень, овес, на выбор — пшеницу, а немцы не спешили исполнять свои посулы. Угрозы расстрелов, угона в особые лагеря и саму далекую и пугающую Германию нарастали с каждым днем. На столбах и специальной доске у правления вывешивались все новые и новые грозные приказы и объявления. Проходившие части и те, которые задерживались на постой в Черкасянском, брали все подряд. Брали, не спрашиваясь, запросто, как свое. И еще оставались недовольными, если не находили нужного или находили мало. В первую очередь съели кур, уток, гусей, молодых телят, овец, обшаривали чердаки и подвалы. Наловчились отыскивать в самых потаенных местах. И никто их не удерживал, никто им не мешал. И у черкасян родилось сомнение. В поле выходили по-прежнему, но работали уже не так охотно, будто ждали чего-то. А слухов хватало.
Дальше Дона в среднем течении немцы не пошли. В Калитве, Галиевке, Монастырщине, Казанской, Вешенской, Еланской шли еще бои на восточном берегу. Переправлялись или держали оборону — неизвестно. Продолжали прорываться и отдельные части из окружения. Докатывались слухи о боях под Клетской, Сталинградом. Их приносили окруженцы, которым удавалось миновать рук немцев и которые рассыпались, растворялись по хуторам в примаках; беженцы, которых война повыжила из домов, и, сбитые с толку, растерянные, они искали приюта у родни и просто чутких к чужому горю в эти дни людей.
В один из дней стало известно, что наши ночью переправились у Галиевки и побили много немцев и итальянцев. Хуторяне ходили именинниками, с тайным злорадством поглядывали на своих обидчиков. А потом пошел слух, что почти всех переправившихся перебили, и недавняя радость померкла: «День меркнет ночью, а человек — печалью». Слухами жили, их ждали, о них допытывались. Слухи теперь были источником сведений обо всем, что делалось за пределами хутора. Отлучаться из дому боялись, да и не тянуло никуда, ничего не нужно было, будто та жизнь, какой они жили теперь, была не настоящей, и ее можно было пережить как-нибудь, а когда наладится та, другая, жизнь, нужда сама заявит о себе.
В районе появилась новая власть, гражданская. Чем она занималась, эта власть, никто толком не знал, да и не интересовались особо. Говорили о полицейском управлении. Звучало оно как-то неприятно, холодно, напоминало о том, о чем молодые знали только из истории и по газетам. А теперь оно было рядом. Появились и люди с повязками — полицаи. Сказывали, будто шли туда добровольно. Черкасяне, однако, голову не ломали. У них, слава богу, ничего этого пока не было. На работу ходили: боялись. Не знали, но чувствовали, что за их жизнью кто-то неусыпно следит.