Павел Александровский - Партизан Фриц
Лежавший сначала поднял голову, затем, сразу придя в себя, быстро вскочил на ноги.
Гросс подождал немного и произнес, явно наслаждаясь:
— Через полчаса сюда прибудет председатель военного суда. Готовься выслушать важное сообщение.
Надзиратель удалился. У часового в голове мелькнуло, что сегодняшнюю вахту ему не придется достоять до конца. Он не первый раз слышал подобную фразу, привык к ней и, откровенно говоря, не испытывал какого-либо волнения или чрезмерной жалости к приговоренному. Его отношение к происходящему укладывалось в элементарную, простую, не допускающую никаких психологических переживаний истину: раз людей лишают жизни, значит они этого заслуживают.
Но сейчас ему стало как-то не по себе.
Быстро оглянулся: вокруг никого. Повинуясь безотчетно возникшему чувству, не думая о последствиях, окликнул заключенного и торопливо вложил через отверстие глазка в скованные железом руки две сигареты, последние, что у него остались.
И как будто полегчало на сердце, когда в ответ услышал спокойное:
— Спасибо, камрад.
Ровно в половине седьмого коридор наполнился шумом шагов. Впереди шел начальник тюрьмы со связкой ключей, за ним — полковник, а позади, чуть приотстав, — остальные офицеры.
Заскрипела дверь. Председатель военного суда перешагнул порог и остановился, не заходя в глубь камеры. Он разглядывал осужденного, жадным взором скользя по его лицу в поисках хотя бы тени беспокойства.
Тот ждал.
— Осужденный Шменкель! Командующий группой армий утвердил приговор. Как вступивший в законную силу, он будет приведен в исполнение сегодня в восемь часов утра ровно, — добавление, которое полковник должен был сделать к этим словам, в его судебной практике встречалось не часто, — поскольку просьба о помиловании подана не была.
Достал карманные часы, посмотрел: — В вашем распоряжении полчаса. Сейчас прибудет священник. Кстати, какой нужен: католический, протестантский?
— Все равно.
— В этот последний час у вас есть просьбы ко мне, как представителю судебных властей рейха? — Полковник ни на минуту не сомневался, что этот упрямый человек ответит отрицательно, поэтому он повернулся к двери.
— Да.
Судье показалось, что он ослышался.
— Да, будут. Я хотел бы обратиться к жене с последними словами. Всего несколько строк.
— Письма казненных направляются к родственникам лишь с разрешения военного чиновника юстиции. Затем в общем порядке они проверяются армейским цензором, — разъяснил полковник, подошел ближе к арестованному и медленно, растягивая слова, произнес: — Я разрешу направить по адресу письмо только в том случае, если жена прочитает в нем слова раскаяния и осуждения вашего преступления перед фюрером.
Увидев, как внезапно побледнел Шменкель, председатель суда почувствовал себя в положении охотника, который долго-долго без всякого результата сидел в засаде, уже собрался примириться с неудачей — и вдруг успех: в прорези мушки — ожидаемое.
— Я подумаю, — был ответ.
— Чернила, бумагу! Снять наручники! Послать за пастором, — отдавал распоряжения заторопившийся полковник.
— Часовой!
Последнее относилось к Краусу: ему приказывали войти в камеру. Теперь, когда о предстоящем исполнении приговора объявлено осужденному, один из караульных должен безотлучно, с оружием в руках находиться возле него…
…Шменкель писал, когда бесшумно отворившаяся дверь пропустила невысокого человека в черном одеянии. Это и был священник, последний утешитель приговоренных к казни.
— Сын мой, я пастор Эбергард Мюллер, — представился он и сразу же без всякой паузы начал говорить, положив руку осужденному на плечо и склонившись над ним.
— Я пришел сюда, чтобы быть с тобой в эти последние минуты, рассказать о тленности всего человеческого и об осененном божьей благодатью месте, где нет обмана, муки, убийств, где нет войн и насилия, где царят вечный мир и справедливость. Что сожалеть о преходящем перед лицом вечного? Все, что позади тебя, — прошлое…
— Пастор, — раздался твердый голос, — я не боюсь смерти! Я готов к ней. Не об этом я хочу говорить с вами… Но скажите сначала: вы, пастор, тоже видите во мне врага?
— Нет, сын мой. Я вижу в тебе не врага, — мягко возразил духовник, — человека.
— Преступник ли тот, кто хотел посмотреть на этот мир, без войн и насилия, еще при жизни? — Фриц приподнялся. — И кто, несмотря ни на что, верит, что будет такой мир на нашей земле?
Священник не хотел вступать в споры на политические темы. Он поспешил перевести разговор в другое русло:
— Каковы бы ни были твои убеждения и взгляды, ты достаточно сильный человек, если в полном спокойствии принимаешь за них смерть. Но я хочу сказать тебе…
— Простите, святой отец… — осужденный перебил Мюллера, подошел к часовому. — Как тебя зовут, солдат?
— Ганс, — выговорили губы, прежде чем сознание подсказало, что часовому строжайше запрещено разговаривать на посту и тем более с поднадзорным.
— Хорошее имя. Так моя жена назвала нашего сына. Я видел его лишь один раз… — Глаза Шменкеля потеплели. — Я хотел бы, Ганс, сказать пастору несколько слов наедине. Если можешь, окажи эту услугу.
Краус соображал: в этот коридор сейчас вряд ли кто зайдет — полковник, начальник тюрьмы, офицеры заняты подготовкой к казни, начальник караула подбирает команду. Но сам пастор?.. Солдат взглянул на него. Священник кивнул головой. Краус вышел, притворил за собой дверь.
— У меня к вам большая просьба, пастор.
Фриц поднял глаза, в которых сквозили грусть и печаль.
— Отправьте письмо, всего несколько слов, семье, пусть жена узнает от меня самого о моей судьбе. Ей ведь будет тяжело, а мне хочется, чтобы она поняла меня…
Заметив мелькнувшую в глазах пастора тревогу, осужденный добавил:
— Я знаю, чем это вам грозит. Но вы единственный, кто в состоянии мне помочь. Ведь ваши письма не просматриваются цензурой.
— Можно ли мне прочесть его?
Заключенный без колебаний протянул листок.
Священник пробежал по нему глазами. Задумался, потом вновь прочитал торопливо написанные строчки. Почерк неразборчив, но мысль выражена предельно ясно.
В этом письме Фриц Шменкель прощался с семьей: женой Эрной, дочерями Урзулой, Кристой и сыном Гансом, которого он поздравлял с недавно исполнившимся днем рождения. О себе писал, что до самого конца шел по пути, который сознательно выбрал. «Перед лицом смерти не сожалею о своем поступке. Я решительно иду навстречу казни. Я убежден, что умираю за хорошее дело. Иначе я поступить не мог». В конце содержалась просьба передать слова прощания матери, бабушке, всем родным и близким, кого знал Фриц.
Мюллер с уважением посмотрел на приговоренного.
В дверь постучали.
— Ваша жена получит его, — сказал священник и быстрым движением спрятал письмо.
А в это время на окраине Минска, во внутреннем дворе невысокого двухэтажного дома, заканчивались последние приготовления к казни. Плац был очищен от снега и тщательно подметен.
У глухой стены установлен двухметровый столб. Невдалеке на земле уже стоял грубо сколоченный деревянный гроб, из щелей которого виднелась солома. Около него жались санитары, продрогшие на жгучем февральском ветру. Никого лишнего — таково распоряжение главного судьи.
В состав «фольштрекунгскоманды»[7] включено десять человек. По специальному приказу полковника отобраны только унтер-офицеры, пожилые, спокойные, не подверженные никаким эмоциям.
С ручными пулеметами (да, пулеметами!), в стальных шлемах, они стояли сейчас в пяти шагах от столба. Руководящий казнью офицер делал последние наставления:
— Соблюдать полное спокойствие! Огонь — по команде. Цель — только сердце.
Раздался сигнал сирены. Караульные кинулись открывать ворота, часовые вытянулись в немом приветствии. Во двор въехала легковая штабная машина, за которой следовала грузовая с натянутым брезентом. Впереди идущий автомобиль затормозил. Сразу открылись все дверцы, отчего он стал похож на зловещего черного жука, расправившего крылья перед полетом. Из машины вышли председатель суда и прокурор. Последним вылез военный врач в длинной, не по росту, шинели.
Грузовик тем временем развернулся, встал. Шофер заглушил мотор. Из кузова по подставленной лесенке спустились пастор и Фриц Шменкель в сопровождении двух охранявших его солдат. Как только нога осужденного коснулась земли, раздалась команда: «Смирно, оружие на караул!» Офицеры приложили руки к козырькам фуражек, салютуя прибывшим. Каски замерли в строгом равнении.
Нет, это были не почести обреченному. Вся эта тщательно продуманная, подробно регламентированная и обстоятельно записанная в секретней инструкции церемония была рассчитана на то, чтобы усилить устрашающее воздействие казни, сломить дух несломленного, повергнуть еще не поверженного, запугать других, присутствующих при этом хладнокровно продуманном убийстве.