Иван Леонтьев - Тяжело ковалась Победа
Подскочит это к нему, а сам росточком-то ниже его, грудь выпятит, головенку этак запрокинет и подступает, да еще кулачонки отставит за спину и напирает на него, как кочет. И на вот тебе – Федька стал меньше озоровать. С этого все и повелось. Ну уж а когда я девкой стала, Петя как жених ходил.
Родитель мой, царство ему небесное, чего-то недолюбливал его. Мне-то было тогда невдомек. Это уж я потом узнала, как Марфуша повесилась, что он вроде бы как за Федьку Мордюкова выдать меня метил. Жили они богато: восемь-десять коров держали, с полсотни овец, свиней десятка полтора да еще пять лошадей. А семья-то была всего ничего: сами двое да два сына, Федька вот да Ленька горбатенький, маленький, беленький, как есть в мамочку родимую.
У них завсегда какой-нибудь парень и девка в работниках ходили. Ну а на лето, косить да метать, или осенью на молотьбу – это уж подряжали. Масло пудами в Новониколаевск возили, нонешний Новосибирск. Шерсть местным пимокатам продавали, а как реки станут, так свиней да овец, а то еще пару коров забьют и тушами на трех-четырех подводах обозом и везут.
Так вот, мы с Петей о свадьбе чаяли, а родитель с Мордюковым меж собой сговаривались. У каждого свои думки были. Век бы родитель мой не признал Петю, кабы он Максима от смерти не спас. Не мог он простить ему драку с Федькой. Это когда я у Мордюковых в работницах была, как Марфуша-то повесилась.
Федька все меня одаривал. Как из города, бывало, приедут, мясо, масло продадут, так он и летит ко мне. Нахальная рожа-то, так ему все едино. Все что-нибудь да и несет. Ну, когда отвернешься, а когда и возьмешь, чего уж тут таить. Девка, оно и есть девка, каждой приятно подарочки-то получать. А того не ведала, куда дело клонится.
Сережки он как-то раз привез. Я их увидала и заплясала от радости, рука сама так и потянулась. Он тут же меня и сгреб – поцеловал. Я только о сережках с красными камешками думала, а он, видать, о своем. Ясное дело, что у молодого мужика на уме.
Федька раньше Марфу так же соблазнял – подарочками-то. Это пока все было шито-крыто, так, хихоньки да хахоньки. В одежонке ходила – прятала. А в одном платьишке летом осталась – все на виду. Тут уж хошь не хошь все покажешь.
Отец ее тогда к Мордюкову ходил: видать, пригрозил… Посулиться-то Мордюковы посулились, а со свадьбой не торопились. Федька и морду от нее воротил – дескать, не его это дело. Так время и шло. А Марфуша годить уже не могла. В канун Петрова дня, кажись, она и родила.
Народишко ведь всякий – подсмеиваться начали. Около месяца она еще походила сама не своя, вроде как свадьбу ждала, а потом не выдержала… В самый разгар сенокоса повесилась, у них же в амбаре. Девчоночку еще перед этим покормила да убаюкала.
Они тут и забегали: Мордюков годовалого бычка заколол, Федька куль муки притащил. И всю самогонку у Анисьи скупили – неделю баба гнала. К слову сказать, тут уж они не считались. И сами пришли к Колесовым – вроде как все честь по чести. Митрий уж больно жалел сестру. Насосался самогонки и согнулся над столом, все топор у ног держал. Парни тогда еще хотели Федьку прибить.
Мордюков, видать, смекнул, что беда зреет, и упредил: взял сына за космы, вывел его из-за стола, всыпал ему как следно быть да со двора и вытолкал. А сам ребеночка из люльки взял, прижал к груди и сказал, ровно сейчас слышу: «Не допущу, чтоб дите сиротой осталось! Ежелив такое дело, пущай она будет Мордюковой Настей». И ушел с ней вслед за Федькой.
Тут злость у всех и схлынула. Митрий и топор на землю бросил. Цельную неделю после этого к Анисье ходил – самогонкой горе заливал. И родители убивались, беда така… Вот ведь до чего хитрый был мужик.
Мордючиха тоже была не промах. Упаси Бог, если что-нибудь заметит. Маленькая, злющая, глазки кругленькие, как у мышки, – ничто, бывало, от них не скроешь, за всем уследит.
Крутиться мне тогда приходилось цельными днями. Бывало, пот с носа некогда утереть. То с Настенькой нянчусь, то по дому, то коров обряжаю, то свиней кормлю, да мало ли дел по хозяйству. А Петр придет и еще ревность какую-то показывает. Ну и крикну Федьку: к тебе, мол, Петр пришел, а самой прохлаждаться некогда – тут же и убегу. Управляться за меня никто не будет, коль нанялась.
А его это злило. Уйдет на задворки, залезет на березу и сидит там, словно сыч. Я, бывало, вся переволнуюсь: а ну как заметят? Но виду не подавала, чтоб Мордючиха чего не заподозрила.
Так оно и в тот раз было. Приехали это они из города – Федька разом ко мне. Подкараулил меня в сенях, полушалок на плечи накинул и за спину эдак берет, вроде как обнять хочет – нахальна рожа, так чего с него взять. Ну, я его и звезданула, а сама в амбар, где муку и зерно держали, – думала, спрячусь.
А тут слышу: он сзади догоняет. Заскочить только успела, а закрыться никак не смогла: засов, видать, не тем концом взяла. Кое-как его заложила и стою возле двери, ровно остолбенела. А он плечом как надавит раз да другой – она и настежь. Сгреб он меня и повалил. Придавил к кулям – мне и не дохнуть. Я давай кричать, царапаться, а он сопит и рвет все на мне. Я с испугу чуть не откусила ему пол-уха, он аж отпрыгнул и заорал. И я вскочила. Схватила пестик с полки и кричу: «Не подступай, идол мордатый! Башку проломлю!» Он озверел, видать, идет ко мне и рычит: «Будя баловать! Аль забыла, чье жрешь и чье носишь?»
В это время дверь и распахнулась. А уж когда она успела закрыться, я и не помню. Федька прет на меня с угрозами: «Мотри, посинеешь, как Марфа». Я пестик в руках сжала и прилипла в углу, ровно мое спасение в нем, а тут откуда ни возьмись в дверях Петя появился. Схватил он засов – и Федьку по голове. Тот и шагу не сделал, тут же на кули и уткнулся. Крадусь это я вдоль стены, а сама боюсь, кабы Федька за ноги не схватил, да так и прыгнула к Пете на шею.
Опосля уж опомнилась, когда в себя пришла, вытолкала его из амбара. Он на задворки побежал, а я в дом. Дело уж к вечеру клонилось. Справилась на скору руку да с тем и домой побежала. Ленька-горбун еще у ворот пиликал. А как меня увидал, гармошку сжал и заулыбался щербатым ртом. Мне оно и невдомек было, почему он играть перестал. Домой бежала от страха.
Это уж Петя мне опосля поведал, как они все подстроили. Как увидал, дескать, что Мордюковы из города приехали, – бегом на зады, залез на березу и ждал, что дальше будет. Видел, как я пробежала, Федор прошел в сапогах гармошкой, в коричневой косоворотке, белым крученым пояском подпоясанный, Мордюков что-то в дом занес. А уж как я в амбар заскочила, да еще и Федька за мной, он уж и глаз с амбара не спускал. Вижу, говорит, Федька несколько раз плечом дверь двинул – она и растворилась. Он с березы – и через огород к амбару. Только было высунулся, а тут Ленька-горбун трясется… Походка у него такая была. Дверь закрыл, черт горбатый, и ушел – заиграл за воротами. Сговор, знать, у них такой был. А тут и Петя в самый раз.
Неделю опосля Федька больным сказывался.
А я домой прибежала и дрожу, будто грех на душу взяла. В сумерках уж Мордюков к нам пришел. Я стол в горнице накрыла. Максим за самогоном к Анисье сбегал. Закрылись они там с родителем и до ночи стаканами звякали. А чуть свет он корову-то к нам и привел. Ни к чему, дескать, чужую скотину во дворе держать. Родителя моего словно подменили. Схватил он руку Мордюкова и тряс между ладонями, будто горячее яйцо. И мне наказал, чтоб я к этому голодранцу – это он Петю так называл – боле не подходила. А вечером я слыхала, что Мордюков родителю шепнул, будто у них с Петром свои счеты.
Я еле утра дождалась. Одно было на уме: предупредить Петю. Как всегда, поутру я к Мордюковым направилась, а сама – тут же к Пете, чтобы упредить: мало ли грех какой, раз что-то задумали. От них все могло статься. Уйти из деревни я его уговаривала. А Петя – ни в какую, храбрость свою выказывал. Я уж его и так и эдак уговаривала, чтобы хоть ненадолго ушел к сибирякам. Он у них уже две зимы пимы катал. Так и ушла ни с чем. Улицу перехожу – глядь, родитель у ворот стоит и меня к себе манит. Завел он меня в избу да так вожжами отходил, что я и по сей день помню. Бьет, а сам приговаривает: «Отцу перечишь, сукина дочь!» А у меня два словечка на языке: «Тятенька, прости! Тятенька, прости!» Или Петя видел, как меня отец домой воротил, или слыхал, как я кричала? А к вечеру-то он и ушел.
Долго от него ничего не было.
Я уже скучать начала. А он все не шел. Я уже не знала, что и думать. Зима на дворе-то стояла. Подговорила я Максима, чтобы он к сибирякам съездил, где Петя прошлую зиму катал. И вот только тогда я успокоилась, когда он весточку привез. А вскоре и Петя вернулся. А перед этим у нас такой случай произошел.
Вечера зимой долгие. Старики – спать, а мы – к Анисье. Жила она одна – Бог детьми обидел. Мужик ее давно замерз, из города возвращаясь, когда у Мордюковых работал. Не то он с пути сбился, не то Мордюков его прикокошил, чтоб деньги прикарманить, что сам же в городе после базара ему и отдал за два года работы, – кто их знат… Всяко говорили. Потом уж всем за правду казалось, когда они Федьку загубили. Вот Анисья и подлаживалась. Жить как-то надо было. Нас на посиделки пускала, самогонку про запас держала. Мужик ли с бабой поссорится, случай ли какой – все к ней. Пили в долг – ясное дело. А потом разочтутся: кто дровишек привезет из лесу, кто огород вспашет, кто сено из тайги вывезет. Так и жила. Парням на празднички по стакану самогона подносила, а нам семечки жарила. Изба у нее большая была, лавки вдоль стен, печка, такая же вот, как у меня. Она завсегда сидела за прялкой, ровно ее не касалось, что в избе творится. Девки усаживались вдоль одной стены, парни – насупротив, а сибиряки – возле окон. Приезжали они к нам на одной, а когда и на двух подводах.