Геннадий Фиш - Падение Кимас-озера
— Ладно! — крикнул я. — Сколько вас?
— Тринадцать...
— Вылезайте по очереди! Но если солгали, ни один не выйдет живым.
Крышка снова заколыхалась и приподнялась.
Я отшвырнул ее в сторону с силой.
Первым вылез пожилой человек.
Вместо левой ноги, у него была деревяжка, та самая, которой он приподнял крышку люка и которая показалась мне полминуты назад ножкой стола.
Этого человека мы всем отрядом прозвали Пуялко, что в переводе на русский означает «деревянная нога».
Несмотря на то, что у него нехватало одной ноги, Пуялко был еще крепким мужчиной и замечательным шутником; его прибаутки смешили и забавляли весь батальон.
И даже в ту минуту, когда он вылез из люка, он не мог удержаться от прибауток.
— Из того, что я потерял ногу на постройке Мурманска в 1916 году от оброненного рельса, из этого еще не следует, что я должен погибнуть от руки своих же красных в самом начале 1922 года, — недовольно ворчал он.
Затем из люка вышла совсем растрепанная, седая старуха.
Ей было не меньше шестидесяти лет, и уцелела она, если судить по ее речи, со времен «Калевалы».
Она была приговорена к смерти через расстрел, как и все освобожденные нами товарищи.
Казнь должна была состояться завтра на рассвете, после праздника.
Наше появление пришлось поэтому как нельзя более кстати.
Вина старухи заключалась в том, что она спрятала у себя тяжело раненого красноармейца из погранохраны. Она почти выходила его, когда местным кулаком был сделан на нее донос и ее вместе с выздоравливающим красноармейцем бросили в это узилище, темное и холодное.
Пограничник заболел здесь и находился при смерти.
— Впрочем, все мы здесь были при смерти. Кто-то вечером спустился к нам и сказал: «После праздника все до единого будете списаны в расход, а то еще няньчиться с вами! Лишние рты, да и часовых на вас изводить надо», — рассказал третий, вылезая из люка.
Освобожденные были голодны, как черти в великий пост.
Как мне описать радость их освобождения, их счастье увидеть свет солнечного зимнего приполярного утра в крепко натопленной комнате!
Комната штаба была уже полна курсантами.
Последним вылез до смерти перепуганный лахтарь — часовой, которому было поручено сторожить пленных.
Услышав выстрелы, он так перепугался, что пробрался в подвал к арестованным и спрятался среди них. Это был мобилизованный лахтарями местный крестьянин.
— Вот твой шлем, Матти, — сказал товарищ Яскелайнен. — Я подобрал его на льду озера. Лахтари устроили в нем вентиляцию. Антикайнен требует тебя к себе.
Я вышел.
На крыльце начальник отдавал очередные приказания.
Через два-три часа мы должны будем покинуть деревню.
— Вблизи есть крупные неприятельские отряды, — сказал он мне, — но мы здесь уничтожим все их боевые припасы, центральную питательную базу их фронта. Мы захватили четырнадцать подвод с лошадьми. Все, что можно погрузить на эти подводы, мы должны погрузить, остальное должно быть уничтожено дотла. Поручаю это дело тебе, Матти, с твоим взводом.
Мы пошли по деревне. Почти все склады находились в сараях, выстроенных заново, и в старых вокруг здания штаба. Под штаб было занято лучшее здание деревни — школа.
Мы захватили больше полумиллиона отличных боевых патронов; тридцать смазанных винтовок (кроме отнятых у пленных); несколько тяжелых пулеметов и автоматов; несколько полевых аптек с амбулаторными принадлежностями; триста снарядов калибра пушки Маклена.
Целый сарай был завален обмундированием, валенками, полушубками, теплым бельем, меховыми шапками.
Огромные помещения завалены мешками с крупой, солониной, консервами. Несколько ящиков с коньяком и залежи муки.
Кроме больших обычных мешков с крупичаткой, какие можно найти в любом лабазе, были еще маленькие мешочки пудовики, и к каждому такому пудовичку привязана была деревянная дощечка, на которой было обозначено полностью имя дарителя, благодетельствующего армию «восставшего карельского народа».
— Здорово много жратвы! — обрадовался Тойво.
— Не так много в сравнении е обещанными лахтарями семью миллионами килограммов, — процедил Лейно.
Наши ребята укладывали что было нужно и возможно уложить на трофейный захваченный полковой обоз.
«Обезьянчики» за плечами и патронташи снова потяжелели, и вид у всех стал веселее.
То, что нельзя было захватить с собой, мы обливали керосином, заваливали сухой соломой и подносили к ней зажженные спички.
Очень жалко было уничтожать такое невероятное богатство.
Склад артзапасов можно было зажечь только при самом отходе, как и штаб.
Повторяю, очень жалко было сжигать все это несметное добро, но иначе нельзя было поступить. Предполагать, что мы, усталые, можем удержать за собою деревню, не подготовленную к осаде (в течение минимум десяти дней, пока подойдут наши отряды), против свежих сил во много раз превосходящего противника, нечего было и думать.
Если же, разгромив штаб, мы уходим, то опять же у нас был прямой приказ уничтожить тыловые базы неприятеля.
Все захваченные патроны (как потом ни отнекивалось правительство Ритавури) были обернуты в синюю плотную бумагу, и на каждой обертке стояла — это я тоже могу подтвердить документально (я захватил одну из них с собой), — совершенно отчетливо марка патронной фабрики Рихимяки.
Пожар начался.
Легкие языки пламени заструились, как бы играя в пятнашки, один за другим.
Времени наблюдать это зрелище у нас не было.
Я вернулся в здание штаба. Папки были сложены одна на другую, бумаги складывались стопками и окружались сухой соломой.
Суси сидел за пустым столом в переполненном помещении и спокойно, как будто не было ни бессонных суток, ни отчаянного боя, выводил в дневнике отряда:
«Захвачено 42 пленных, освобождено — 13. Белых убито 5 человек, из них двое — финские офицеры, что установлено по документам, найденным на них. У нас два товарища легко ранены.
Запасов захвачено...»
Тут он обратился ко мне.
Я в точности отрапортовал о проделанном мною обследовании, и цифры, сообщенные мною, были вписаны в дневник отряда.
Дальше Суси продолжал:
«К сожалению, сам майор Ильмаринен с другими руководителями бандитского восстания избежали достойной кары, уйдя на лыжах в лес».
Он прервал свою запись.
— А жеребца ильмариненского мы все-таки захватили, Матти!
Посреди комнаты ребята черпали из большого котла самый ароматный гороховый суп из всех, какие я только хлебал. Суп, приготовленный для Ильмаринена и его штабистов!
Здесь же смешил своими прибаутками ребят, пристукивая своей деревяжкой, неутомимый Пуялко:
— Ильмаринен меня спрашивает: «Ага, и ты, калека, прибыл?» Прибыл, коль привели, — отвечаю я ему.
Я снял валенок, вытащил зацепившийся за штанину браунинг и деревянную ложку и принялся вместе со всеми хлебать суп.
С каждой горячей ложкой входили в меня полное удовлетворение, спокойствие и дремота.
Полный желудок заставлял мечтать о полном сне, о полном отдыхе.
Сторожиха школы, — та самая, что приготовила эту райскую гороховую похлебку, — стоя около котла, бубнила:
— Командир их еще вчера вечером показал мне пузырек и говорил: «Здесь у меня смертельный яд. Я в плен к красным попасть не могу. В случае чего — глоток... Но, — говорит, — за двести верст отсюда ни одного красного нет». И вдруг...
— Нас здесь, милая, пятьсот человек, мы уходим дальше, а за нами идут несколько тысяч таких же, — как бы нечаянно процедил сквозь зубы Лейно.
— И все такие же небритые? — смеясь, переспросила женщина.
— Нет, они сами любого отбреют!
В эту секунду в сенях раздался громкий смех успевшего уже отобедать Тойво.
Дверь распахнулась, и в комнату, сопровождаемые Тойво, вошли два лахтаря.
Лица их были синие от холода, зубы отбивали барабанную дробь тревоги, полуспущенные ватные шаровары открывали оголенные, неприглядные и тоже посиневшие от мороза зады.
— Представьте себе, ребята, — грохотал Тойво, — захотелось мне в уборную, сразу, как мы захватили деревню, еще до гороховой похлебки. Ну, сунулся я в здешнюю скворечню, — заперта! Думаю — переждать надо. Через десять минут опять дернул — закрыто изнутри. У кого, думаю, такой запор может быть? Ну, вместе с ребятами гороху отведал... и снова стучу — закрыто. Ах, так? Я как рванул дверь с петель, а там, смотрю, эта пара милейшая заседает и заседает уже не меньше часа. Отсидеться думали. Нет, голубчики, номер не прошел. Они вначале меня за полоумного приняли, залопотали: «Мы... мы... красные, от белых здесь отсиживаемся». Как же, отсиделись, голубчики!