Юлиан Шульмейстер - Служители ада
— Откуда? Куда?
— Был у знакомого, иду домой.
— Важная персона — он был у знакомого! — возмущается полицай непочтительным ответом наглого жида. — Предъяви документ!
— Прошу, пан полицейский, — предъявляет Краммер свою «охранную грамоту». — Выдана украинским правительством.
Взял полицейский письмо Тимчишина, вертит и не может прочесть. Одно понял: написано по-украински.
— На, жид, прочти!
Прочел Краммер, полицай хохочет, проступили на глазах слезы:
— Не задерживать, потому что жид есть порядочный! Не знал, что бывают порядочные жиды, давай познакомимся и побеседуем.
Не сомневается полицай, хитрый жид сам придумал эту записку. Какой начальник станет защищать жида! Не маленький, знает: на настоящих документах печати с орлом, фашистские знаки и немецкие буквы. Сейчас покажет жиду, как шутки шутить.
Размахнулся, ударил кулаком по лицу:
— Сознавайся, хотел власть обмануть!
Зазвенело в ушах, болью накаляется страх, рвется из сердца незаслуженная обида:
— Документ выдан деятелем украинского правительства паном Тимчишиным. Прошу проверить.
— Получай проверку, получай! — орет полицай, кулаки-молоты обрушились на голову и грудь. Дразнит жид «украинским правительством»! Предупредило начальство, что слухи о нем распускают враги Германии, чтобы препятствовать немецкой победе. Не понял, почему украинское правительство препятствует победе, жид за это получит вдвойне.
У Краммера потемнело в глазах, за всю жизнь не испытывал такого унижения и такой боли. Теплая горечь переполнила рот, с нею выплюнул зуб. Снова кровь набежала, плюнуть бы негодяю в лицо — и конец всем мучениям. А дома, в двух кварталах, Наталка, Ганнуся. Надо терпеть. Исчезли дома, кровавая пелена застилает глаза, резь пронзила живот, дрожат ноги, не держат. Откуда-то слышится голос:
— Беги, жид, домой! Пан поручик идет, нет времени тобой заниматься.
Приближается полицейский офицер, может, пожаловаться, документ показать? Сумасшедший, разве еврей может жаловаться?! Полицай не прикончил — начальник убьет.
Пришел Краммер домой, Наталка ни о чем не расспрашивает. Уложила, обмыла, ранки и царапины смазала йодом. Плачет, обнимает, целует, как с маленьким ребенком беседует:
— Зачем выходил? Я же все приношу, кормлю, делаю что ни попросишь. Убьют тебя, останусь одна-одинешенька, хоть сама ложись в гроб.
Слушает Фалек, утихает боль, возрастает стыд и обида: стыд — за то, что терпел унижения, обида — на людей, не считающих его человеком. Ворвутся полицаи — узнает Наталка, какая судьба у жены еврея. Уже знает! Что ждет Наталку? Не польское время, когда живущую с евреем ждало только презрение, рядом бродит неизбежная гибель. Детей убивают, могут убить и Ганнусю. Надо расстаться, иного выхода нет. Пусть Наталка не видит его предсмертные и смертные муки, пусть растит доченьку. Где найти уголок? К вдове невозможно вернуться, и к Тимчишину идти ни к чему, уже узнал цену оуновской грамоты. Есть другие, многие годы дружили. Это было в дофашистское время, кто из них теперь окажется недругом? Только не Гринка, дружат с Коломыйской гимназии.
Всю ночь Наталка не сомкнула глаз, то компресс сменит Фалеку, то напоит чаем. Присядет, погладит волосы, поцелует, оросит слезой… Как его изуродовали! Губы вспухли, окружает кровавая корка, вместо носа и щек — темно-красные опухоли. Зайдут изверги, — что сможет сделать?
Утреннее солнышко стучится в окошко, в квартире Краммеров сгустился мрак ночи.
Фалек объясняет Наталке:
— Мы должны расстаться, перейду на другую квартиру.
— Расстаться! — не верит Наталка ушам. — В такое время решил меня бросить!
— Не бросить, спасти тебя и Ганнусю. Ворвутся полицаи, — такие, как те, что меня избивали, такие, как те, что истязали евреев около ратуши, тебя убьют только за то, что жила с евреем. Твоя смерть — гибель нашей Ганнуси.
— А думал ли, как смогу жить, ежесекундно терзаясь тем, что тебя мучают и убивают? За что ты так плохо подумал обо мне, верной жене, полюбившей тебя на всю свою жизнь? Как смел подумать, что ради своего спасения брошу! Суждено умереть — вместе умрем.
— А Ганнуся?
— От судьбы не уйти!
— Неужели хочешь быть свидетельницей моей гибели?
— Не буду свидетельницей, вместе останемся жить или вместе погибнем.
На все доводы у Наталки одно возражение: чем труднее, тем крепче должны держаться друг друга — только смерть их разлучит.
— Отдельно поселимся, оба выживем, — втолковывает Фалек жене. — Живут же евреи, и я буду жить, если не злить связью с украинской женщиной. И ты перестанешь колоть глаза связью с евреем.
— Будешь жить! — с горечью повторяет Наталка. — На других улицах города не такие фашисты, не такая полиция?! Как без меня сможешь жить, кто о тебе позаботится?!
— Сходи за Гринко, с ним посоветуемся.
На следующий день Василий Гринко навестил Фалека Краммера. Поздоровался, будто расстались вчера, не высказал жалости, не посочувствовал.
— Всем плохо, беда-горе ворвались в каждый дом.
— В каждый ли?! — не соглашается Краммер.
— В каждый! — подтверждает Гринко. — Одних грабят, другие ждут своей очереди, третьи надеются, что их обойдут, четвертые намереваются погреть руки. Не погреют, фашисты для себя захватили Галицию, всех ограбят, одних уже убивают, для других приготовили смерть.
— Некоторые мечтают об украинской державе, — вспоминается Краммеру беседа с Тимчишиным. — Не все себя чувствуют смертниками, видел добровольных помощников фашистских убийц, — вновь переживает встречу с полицаями на площади Юра и полицаем, «проверявшим» его документ.
— И я видел, как орудуют презренные люди. Так они — не народ, только накипь на горе народном. Строго с них спросится за то, что позорили украинское имя. А «держава» приказала долго жить.
— Быть такого не может! — перед Краммером снова ораторствует Тимчишин со своей декларацией.
— Как это быть не может, когда сами паны немцы объявили в газете, что не было и не будет никакой украинской державы и никакого правительства.
— А что будет? — Не верится Краммеру, что фашисты так быстро и нагло расправились со своими помощниками.
— Что будет? — повторяет Гринко вопрос — Не знаю, что будет, а то, что есть, — каждый видит и слышит. Немецкая солдатня марширует по Львову, поет изо дня в день одну и ту же песню:
Если весь мир будет лежать в руинах —
К черту, нам на это плевать.
Мы все равно будем маршировать дальше.
Ибо сегодня нам принадлежит Германия,
Завтра — весь мир.
Стал Гринко прощаться, Краммер обращается с просьбой:
— Каждый день навлекаю беду на жену и ребенка. Надо уходить, не смогли бы вы помочь подыскать какое-нибудь жилье?
— Обязательно помогу или поселю у себя.
2.Адольф Ротфельд живет в прежней квартире — на втором этаже, пьяница Галась — в своей полуподвальной квартире. Это не радует Ротфельда. Рвутся в квартиру события города. Вести соседей окрашены муками и кровью евреев, улицы стали аренами пыток. Истязают кулаками, кастетами, палками, топчут сапогами, заставляют танцевать «фрейлихс»,[24] надевать талес и выкрикивать разные выдумки.
Приносят соседи газеты и листовки, написаны на украинском и польском, похожи на переводы с немецкого, Где же он, хваленый немецкий порядок? Видно, прав Ландесберг: фашистские дрессировщики «приручают» украинцев и поляков — натравливают их на евреев и друг на друга. Украинцам твердят, что освободили их от польского и русского гнета, полякам внушают, что украинцы хотят всех перерезать. Ничего нового, еще древние римляне изобрели коварную формулу «разделяй и властвуй». Живучая формула, ибо корни заложены в человеческом мышлении, в человеческой психологии. Этим всегда пользовались, пользуются и будут пользоваться как средством управления толпой и покорения чужеземных народов. Но так по-варварски!..
Мысль оборвал деликатный звонок. Мальковский как всегда вежлив, но показное сочувствие проникнуто мстительным упоением.
— Только с улицы, стоит на углу еврей, окруженный толпой, и выкрикивает: «Мы распяли Христа и живем христианской кровью!..» Очень на вас похож этот еврей, обознался вначале. И смех и горе, чего только там не увидишь: кто плюнет, кто ударит еврея, кто только выругается. Я лично в предрассудки не верю, но много веков вы, евреи, обижали людей, пришло время расплачиваться.
Молчит Ротфельд, жалкая улыбка исказила лицо, устремила глаза в пол.
Никогда Мальковский не был так счастлив, впервые почувствовал свое превосходство над другим человеком. Свысока поглядывая на посрамленного и униженного Ротфельда, Мальковский говорит поучительным, но все же вежливым тоном: