Марсель Байер - Летучие собаки
Ночная песнь постепенно стихает: но на пленке настойчиво прорываются намагниченные частички, по мере звукоподачи. Эти шумы, хоть и совсем слабые, режут слух. Только не бросать, дослушать, быть с ними до последнего. Вынимаю кабель, переключаюсь — теперь слышно каждого из лежащих там, снаружи, слышно совершенно отчетливо: разрозненные, нанизанные, умирающие звуки, совсем недавно я и сам проходил в тех местах, спотыкаясь. Я слышу людей, которые останутся лежать там, на земле. Тела не спасти, они навсегда останутся в смертельно опасной зоне, но их стоны — здесь, на пленке, в безопасности. И эта пленка никогда их не выдаст, никому, ни одному пусть даже самому сильному противнику. Даже если ночью враг так изрешетит и искромсает тела, что утром во время стремительного наступления никто не заметит эти серые пятна на сырой земле, в каше грязи.
Какие явления! Смысл их темен, скрыт во мраке, однако мрак рассеивается: перед самым концом к голосам возвращается изначальная естественность, они полностью выходят из-под контроля разума — из глоток рвутся грубые звуки, подчиняющиеся разве что спинному мозгу. Голос вернулся в свое первобытное, дикое состояние — это нечленораздельный рев. Параллельное включение: тяжелые стоны и вздохи всевозможных тембров, кряхтение, отрыжка, рвота в грязи и мраке. Звуковые оттенки, скрытые под многими и многими напластованиями тьмы, нюансы, рожденные во тьме. Звуки возвращаются к своим истокам, к умирающим людям, которые уже не способны совладать со своим голосом — вопль неудержимо рвется из груди. Это животный вой, гортань не причастна к порождению подобных звуков, вой заполняет глотку. Ни губы, ни язык, ни зубы не сдерживают эти непроизвольные звуки, не могут их ни остановить, ни подавить. Какие процессы! Какая панорама!
IV
Какая панорама! Какое беспредельное царство эха, здесь, перед нашими глазами. Ошеломляющее зрелище, горный ландшафт. Скалистые расщелины на противоположной стороне долины. Заснеженные вершины. И как режет глаза ослепительный солнечный свет! Отражаясь от ледниковых трещин, он льется вниз по вечным снежным заплатам до самой границы лесов, куда глубоко вгрызается широкая белая колея. Тут свет заглатывают густые ельники. Интересно, какой высоты вон те вершины? Кто взялся бы измерить сей горный массив, если даже на таком расстоянии глазам больно от яркого сияния? А если бы понадобилось пройти по всем склонам? Наверняка ослепнешь. Смотреть на них инстинктивно избегаешь — взгляд сразу скользит выше, к затененной области между светом и тьмой. Там раскинулись альпийские луга, между вершинами и густым лесом, на округлом отроге. Какое небо! Как плывут облака — словно на картине художника-баталиста.
— Хельга, взгляни хоть разок!
— Да, очень красиво, красивые горы.
Мама любит эти места и выбрала горы в качестве фона для фотосъемки. Я не могу любоваться по-настоящему, хотя очень стараюсь, пристально всматриваюсь в линии гор, но здесь трудно дышать, из-за этого я отвлекаюсь. Неужели все дело в горном воздухе, неужели он здесь такой разреженный, что дыхание сильно учащается? Или мне не дает свободно дышать тесный ворот, а может, бусы или новое платье? Оно страшно неудобное, да еще эти чулки и нарядные лаковые туфли. Фотограф приехал специально, он знает, как редко выдается возможность заснять всех нас, детей, вместе с мамой. Она сказала, что сейчас самое время сделать чудесный семейный снимок для газет. Выстраиваемся в рядок, мама берет Хайде на руки. Фотограф говорит:
— Малыши впереди, а мама за ними, в центре.
Сколько можно! Вечно приходится вот так, подолгу, стоять перед фотоаппаратом и мило улыбаться. Снимок напечатают в газетах; это, конечно, замечательно, мои одноклассницы каждый раз в таком восторге. Но они не представляют, до чего же скучно ждать, пока фотография будет готова. И каково ходить с папой или с мамой в гости, ни с кем не разговаривать, молча сидеть за столом. Тут моей подруге Конни повезло больше. Ей, правда, не приходится часто бывать с родителями на больших торжествах, зато после уроков она до самого ужина может играть на улице с другими девочками из класса. Поэтому и подружек у нее гораздо больше.
Конни живет в Николасзее, туда от нас даже на велосипеде ехать очень долго. У ее родителей все совсем по-другому. Дом намного меньше нашего. Зато у Конни нет сестер, с которыми нужно всем делиться и которые липнут как репей, не давая проходу. Мне велят обнять брата за плечи. Ну, долго еще? Фотограф не унимается: с брюками Хельмута что-то не в порядке, складка слева отбрасывает некрасивую тень. Просит нас ее разгладить.
Няня вступает в кадр и одергивает братовы штаны. Но те не разглаживаются. Что там у тебя в кармане? Хельмут трусливо поглядывает на маму и вытаскивает солдатика, которого тайком взял с собой. Мама строго говорит:
— Только, пожалуйста, не реви! Ты же не хочешь получиться на фотографии с заплаканными глазами?
Наконец раздается щелчок фотоаппарата.
У Хельмута есть свой собственный маленький Бергхоф, а вот весь альпийский ландшафт нужно самому придумывать. Там, на балконе, у Хельмута расставлены фигурки государственных деятелей, которые любуются нарисованной панорамой Альп. Его Бергхоф похож на кукольный домик, только для мальчиков, в нем пластилиновые человечки проводят военные и другие совещания. Брат очень гордится своим Бергхофом и однажды по-настоящему расстроился, когда от балкона откололся кусочек. А виноват был мальчик, с которым Хельмуту велели играть, хотя у него не было ни малейшего желания. Но мама настояла: если люди оказывают нам радушный прием, нужно с почтением относиться и к их детям, даже если этот мальчик не слишком приветлив. Ходит в форме гитлерюгендовца — вот и воображает, что он тут главный, и постоянно пытается нами командовать, хотя и говорить-то правильно не научился — его баварский выговор вообще не понять, кроме нескольких ругательств, которые он выкрикивает, чтобы нас напугать, — «негодяй», «дерьмо». Точь-в-точь как его отец, рейхсмаршал с красным лицом, который, не стесняясь, рыгает и ужасно сопит.
Вечером мама опять уезжает, в Дрезден, на отдых. Мы думали, что будем вместе, но она только привезла нас сюда, чтобы пристроить этим людям. Грустно смотрим, как мама собирает свой чемодан. Она обещает звонить. И папа тоже, разумеется. Каждый вечер. А нам нельзя поехать в Дрезден? Нет, санаторий только для взрослых.
Обозреваю местность — провожу пальцем вдоль границ отдельных участков. Передо мной обычная карта, с общепринятой системой обозначений, крестиками отмечены противотанковые ежи. Указательный блуждает в воздухе и время от времени опускается; эти извилистые линии изображают лежневую дорогу, многие бревна проломлены; палец скользит вдоль пунктирной линии: данный район находится под особым наблюдением, вот здесь, около позиций, совсем с краю, с наступлением темноты район представляет собой опасную зону; здесь надо работать, затаившись в укрытии, и лишь предварительно опросив разведчиков, можно будет двинуться дальше, навстречу неизвестности; я знаток тени, но здесь тирания света, и следует остерегаться блуждающих, прощупывающих лучей прожекторов. Растопыриваю пальцы, и на большую часть карты ложится тень, потом моя ладонь. Весь район, прикрытый ладонью, начинен потайными микрофонами, благодаря чему я смог составить его акустическую карту.
Пора заняться расшифровкой темных мест — скоплений треугольников, широко разбросанных кругов. Записанные мной звуки не всегда удается опознать: плач или одышка — качество сильно страдает по причине высокого уровня громкости, иногда совершенно немыслимого. При классификации звуков постепенно выявляется некоторая закономерность. Ночью, к примеру, согласные звучат на поле сражения крайне редко. Значит, сосредоточимся на гласных. Здесь высокая плотность «А», целый кусок между большим пальцем и безымянным — агонии, судороги мышц и сухожилий. Вот тут, в непосредственной близости к линии противника (временная штриховка мне в помощь), звуки жидкие, даже не слова, а обрывки слов вперемешку со стонами: раненый зовет на помощь или пытается напоследок пробормотать молитву, хотя бы отдельные слова, какие помнит. Теперь сюда, подальше от окопов, в которых уже не раздаются слова, — противник внезапно атаковал с фланга, тут уж посыпалась словесная труха, слова, в порошок истолченные болью, в условиях невероятной шумовой нагрузки. Потом, перед самым угасанием источника звука, на всем охваченном мною участке не раздается ничего внятного, что, вполне вероятно, связано с ухудшением слуха, снижением самоконтроля: не слышащий себя молчит.
Я стал вором, я ворую голоса, бросаю людей, уже безгласных, и распоряжаюсь их последними звуками по собственному усмотрению: записываю, отрываю частицы от любого голоса и, никого не спросив, пускаю в дело, даже после смерти обладателя голоса. Я ворую голоса. Я могу прокрутить ничего не подозревающим слушателям запись голосов мертвых людей и выдать их за голоса живых. На моих пленках законсервировано то, что я украл. Я залезаю в душу раненого, а он об этом и не догадывается, я могу извлечь что-то из глубин его души и присвоить себе все, вплоть до последнего, таинственного вздоха, того, с которым умирающий испускает дух.