Бела Иллеш - Обретение Родины
— Размечтался!..
— Да, дружище, уж лучше не мечтать. Начнешь вспоминать, сердце так защемит, так заноет, хоть плачь… Лучше не думать…
И Кишбер глубоко вздохнул, опустив крупную лысоватую голову, похожую на огромную грушу.
— О чем загрустил, Фери?
— О справедливости, Марци! О той самой правде-справедливости, которую, как мне известно, днем с огнем не сыщешь. В Дьёндьёше ее нет, потому что портной сидит там без работы даже тогда, когда многим людям совершенно необходимо приодеться… На фронте тоже… Не найти ее и в лагере, хотя о ней лопочут здесь каждый день… Разве это справедливость?.. Возьми, к примеру, суп. Сверху жижа, вся гуща на дне. Правда, перед раздачей его перемешивают… Но сколько раз? Как? Я часто наблюдал, не всерьез мешают, кое-как, для отвода глаз. Вот я и прикидывал, как бы так устроить, чтобы суп раздавали справедливо? Вещь вполне возможная, только никто не старается… А если даже и размешают посильнее перед раздачей, все равно пока успеют отпустить пятнадцать-двадцать порций, гуща опять уйдет на дно. Справедливо это?.. Вот коли станут размешивать как следует после каждой порции или хотя бы через две, тут уж никто ничего не скажет!.. Иначе что же получается? Первому в очереди достается пустая водица, а тому, кто в хвосте, вся гуща. Да, приятель, так оно и выходит! Где же тут справедливость?
— Значит, тебя это больше всего беспокоит?
— Как тебе сказать?.. — Кишбер понизил вдруг голос до шепота. — Нас, венгров, здесь в лагере притесняют… занимают… как раз тут больше всего подходит то самое слово: «эксплуатируют»!
— Да ты, старина, никак очумел?
— Наоборот, поумнел. Нам твердят: откройте, мол, глаза. Вот я их и открыл. И теперь, дорогой ты мой, вижу все. Тебе могу, пожалуй, сказать, что я тут увидел…
Разговор этот происходил во дворе лагеря.
Кишбер сидел на мусорном ящике позади венгерского барака, а обнаженный до пояса Ковач на песчаном бугорке принимал солнечную ванну.
С крышки высокого ящика был хорошо виден барак румынских военнопленных, у них нынче была большая стирка. Сняв всю одежду, румыны в одних сапогах и накинутых на голое тело шинелях поодиночке или парами направлялись к чанам с горячей водой и чрезвычайно энергично терли свои рубахи, подштанники и портянки. Выжав белье, они развешивали его для просушки на скамьях, заборах и оконных карнизах, причем каждый владелец тут же оставался караулить свое добро: упаси бог кто-нибудь ненароком утащит его рвань.
Бельишко сушилось помаленьку, и для времяпрепровождения румынские солдаты забавлялись своеобразной игрой. Они изо всех сил шлепали друг друга ладонью по голому месту пониже спины и оглушительно при этом гоготали.
Чтобы лучше рассмотреть, как идет у соседей стирка, Кишбер взобрался на крышку ящика. Он с интересом глазел, как работают румыны, которых он упорно продолжал именовать валахами. И дабы картина их веселой жизни не испортила ему настроения, Кишбер то и дело поглядывал себе на ноги, на которых красовались высокие румынские сапоги. Он выменял их у одного австрияка за пару старых ботинок, восемь кремней для зажигалок и полбруска мыла.
Мартон Ковач неспроста завел разговор с Кишбером. Он выполнял поручение Шебештьена, который попросил его вправить мозги этому парню.
— Фери — парень неплохой, — отзывался о Кишбере Шебештьен, — только немного… черт его знает, что с ним порой творится. То ли его кто-то подзуживает…
— Я с ним потолкую, — обещал Ковач, взявший на себя в последнее время функцию наставника.
— Нужно перевоспитывать людей. У тебя, Марци, это получается. Взгляни хотя бы на Ритока… был распоследний из последних, махровый жандарм-конвоир. А теперь?
— Риток изменился, не спорю. Когда ему платили за то, чтобы он был подлецом, он именно так и вел себя. Сейчас он держится иначе, но тоже потому, что рассчитывает получить награду. Прикидывается молчальником, но из каждого его словечка яснее ясного, что он кривит душой.
— Ты предубежден против него, Марци!
— Весьма возможно. Но в данном случае во мне говорит не предвзятость, а простейший здравый смысл. Риток вот-вот заделается личным адъютантом при Антале. А что касается высокой особы Антала… Впрочем, ладно! Поживем — увидим…
Шебештьен знал поименно всех обитателей венгерского лагеря и время от времени беседовал с ними, помогая кому мог теплым словом и добрым советом. Разговор по душам с одним-двумя гонведами всегда ему удавался. Но стоило собраться группе побольше, и Шебештьен сразу смолкал, стараясь передать слово кому-нибудь другому. В последнее время стал чаще выступать Дюла Пастор.
Казалось, у Пастора прорезался голос. Прежде молчаливый, необщительный, он стал теперь говорить бойко, ни капли не смущаясь тем, что его слушают сразу двадцать-тридцать человек. Когда кто-либо перебивал его вопросом или возражением, он только пуще входил в азарт. Он по-своему объяснял материал, печатавшийся для венгерских военнопленных в газете «Игаз со»[19] причем делал это доходчиво, понятно для любого гонведа.
Дюла не пускался в теоретические рассуждения о капитализме. Тем не менее даже несколько лет спустя многие из его однолагерников вспоминали о нем как о человеке, от которого им довелось впервые узнать, что же, собственно, представляет собой капитализм и что это за штука такая.
— Из этого парня выйдет толк, — отзывался о Пасторе Шебештьен.
В особо трудных случаях Шебештьен обращался к Ковачу. Так поступил он и теперь, попросив Мартона уделить внимание Кишберу. Поэтому Ковач и разыскал сейчас Кишбера. Кишбер, преудобно расположившись на ящике, сидел, болтая ногами, и бдительно наблюдал, чем, собственно, занимаются румыны.
Мартон подсел к нему еще в тот момент, когда большая стирка у румын только начиналась. Пока Кишбер рассуждал о дьёндьёщском вине и сетовал на вопиющие несправедливости по части раздачи супа, на противоположной стороне двора четверо румын впряглись в телегу с гигантской бочкой, в которой доставляли воду. Стирать полагалось в стоявшей рядом с баней прачечной, но там было сыро и неуютно… А на дворе ослепительно сияло солнце. Румыны знали, что нарушают установленный порядок. Но ведь и все-то житье-бытье военнопленных слагалось из неукоснительно строгих правил и регулярных нарушений этих правил. Чем это могло грозить? Самое большее пришлось бы отсидеть часика два на гауптвахте. А место это, если сравнить его с прачечной, вовсе не столь уж неприятное.
Шайки для стирки исподнего румыны временно позаимствовали из бани, что тоже в лагере категорически запрещалось. Ну, да уж чего там!..
Кишбер был уверен, что румыны насвистывали сейчас во время работы исключительно с целью досадить мадьярам. Он решил, что лучше всего сделать вид, будто вовсе не замечает их превосходного настроения.
— Вот мы с тобой беседовали о справедливости, Марци… после продолжительного молчания снова заговорил он.
Кишбер протяжно зевнул и только после этого продолжал:
— А вот, скажем, ряд примеров того, что именуют справедливостью русские. Согласно приказу коменданта, чтобы получить дополнительную порцию супа, человек должен работать. Да не как-нибудь, а целых четыре часа в сутки валить деревья. И это всего за какую-то тарелку похлебки. Так разве я для того учился портняжному ремеслу, чтобы превратиться в лесоруба? Или, скажем, ты, токарь по металлу? Однако даже это еще не самая большая несправедливость… Они, видишь ли, заявляют, что лес надо рубить для того, чтобы зимой было чем отапливать бараки, в которых нас разместили. В противном случае в них будто бы невозможно прожить зиму. Нет, ты только поразмысли над этим, Марци! Заставляют нас работать, чтобы дольше держать под замком! А? Смекаешь, как оно получается? И это называется справедливостью?.. Коли у них кишка тонка, чтобы содержать нас на свои средства, не для чего было забирать нас в плен. Разве не так?
— Да как тебе сказать… Может, ты возьмешься доказать, будто русские сами пригласили нас в свою страну, приходите, мол, к нам, жгите, убивайте…
— Э, нет, приятель! Я шел сюда не по своей воле. Меня послали… Но я не вешал, не поджигал, не грабил! А вот подполковник Немеди, испепеливший не одну деревню, тот, будь спокоен, уже наверняка сидит сейчас дома, в Венгрии, и живет припеваючи, как большой барин. Еще, поди, и героем прослыл. Майор Магда, который без счету вешал женщин и детей, давно небось щеголяет на пештских улицах со своим полученным от немцев Железным крестом… А я, бог весть за что подвергавший свою жизнь опасности на фронте, должен рубить лес?.. Нет, ты об этом подумай, старина! Хоть немножко поразмысли!
— Постараюсь… Однако неплохо было бы и тебе в свою очередь чуток пошевелить мозгами. Попытайся же наконец понять, что происходит вокруг, что ты слышишь, что видишь…