Бела Иллеш - Обретение Родины
Бэлла Гершкович показала Мартону фотографии своих сыновей. Старший, Володя, сражался под Ленинградом и в последнем письме сообщал, что ему присвоено звание старшего лейтенанта. Младший сын, Сергей, лейтенант авиации, был награжден орденом Ленина. Карточки дочери у доктора не оказалось, но она рассказала, что ее девочка очень красива, она младший лейтенант, служит где-то на фронте радисткой, а зовут ее Тамара.
По-немецки доктор Гершкович говорила с ошибками, произносила слова мягко, на русский манер, тогда как Ковач, наоборот, выговаривал их твердо, по-дебреценски. Правила немецкой грамматики он тоже знал не ахти как. Но они отлично понимали друг друга и быстро подружились.
Первые четыре-пять дней читать Мартону было нельзя, болела голова. А когда головная боль прошла, выяснилось, что вся наличная венгерская библиотечка лагерного госпиталя уже давно им читана-перечитана. Да и было-то в ней всего девятнадцать книжек. А тут еще, как назло, стала запаздывать еженедельная газета «Игаз со», хотя до сих пор поступала регулярно.
Светловолосая круглолицая докторша, казалось, чем меньше ела, тем больше поправлялась. Военнопленные говорили, что она не ходит, а катится колобком. Когда кто-нибудь выводил ее из себя, например отказывался принять лекарство, капитан медицинской службы становилась несколько резковатой — так по крайней мере думала о себе она сама. Пленные посмеивались над ней, но любили.
Ковач с нетерпением ждал ее появления, а если она задерживалась на приеме, испытывал даже некоторое недовольство.
Чтобы разогнать скуку, Мартон взял в привычку придумывать всяческие длинные истории о том, когда и каким образом вернется он на родину, в Будапешт.
Он размышлял над тем, как преобразят Венгрию коммунисты. И приходил к заключению: «Вероятно, это будет в некотором роде похоже на то, что сделали в России русские…» Хотя весьма поверхностно и смутно представлял себе, что именно сделали русские, и еще более туманно — как они это сделали.
«И люди, люди… — размышлял дальше Ковач. — Взять хотя бы нашу докторшу. Трое детей — и все трое сражаются на фронте. Ненавидит врага — и лечит от болезней военнопленных разгромленной вражеской армии…»
Или взять однорукого майора. Кишбер прав, майор потерял руку на Дону, в перестрелке с венграми. А вот видите, ежедневно посещает его, Ковача, спрашивает, как идут дела, не нужно ли в чем-нибудь помочь! Обычно майор старается хитростью удалить из палаты врача и, оставшись с ним наедине, угощает его сигаретами. Спичку при этом зажигает украдкой, а дым гонит в открытое окно — не дай, мол, бог, заметит докторша, что мы тут творим! И смеется.
«Сердце у них в ладу с разумом, — текут дальше мысли Мартона, — трудно даже сказать, сердцу или разуму принадлежит главная роль. Пожалуй, одно из самых характерных свойств советских людей — это то, что они в полном смысле слова люди. Люди, люди… А мы? Сумеем ли и мы стать такими? — с горечью вопрошает Мартон и отвечает сам себе: — Должны суметь…»
Мартон Ковач впал в дремоту.
В полусне он снова видел себя солдатом, только не мог разобрать, какой армии — то ли советской, то ли бойцом какого-то венгерского соединения. Вопрос этот был ему не безразличен, но он так и остался во сне нерешенным. Форма на нем была венгерская, а на шапке горела пятиконечная звезда.
Он участвовал в сражении, которое длилось подряд три дня и три ночи. Дело происходило где-то в окрестностях Львова. В первые сутки превосходство явно было на стороне немцев. На вторые — силы, казалось, уравновесились. А на третьи — армия, в рядах которой сражался Ковач, пошла на штурм.
— За свободу! Вперед! Вперед!
После решающей победы армия эта получила суточный отдых. Там, где еще вчера грохотали орудия, сегодня солдаты жарили прямо на вертеле воловьи туши, раскупоривали винные бочки, варили в огромных медных котлах настоящий венгерский гуляш с галушками.
На другой день Мартон видел еще один сон.
Теперь он делил во сне графскую землю между венгерскими батраками. То есть делал это, собственно, не он сам, а какой-то долговязый парень в гражданском, которого он охранял.
Мартон держал в руках автомат, а на его серой меховой ушанке красовалась все та же видная даже издали пятиконечная звезда. И он был горд, несказанно горд, будто все, что вокруг совершалось, было делом именно его рук.
Перед ним расстилалось бескрайнее хлебное поле, волнующийся океан золотой пшеницы.
Серая меховая ушанка и золотистое пшеничное поле не гармонировали друг с другом. Но Мартон Ковач в равной мере дорожил и тем и другим.
— Отныне, венгерские батраки, все это ваше! Слышите, вся венгерская земля ваша!
А еще через день, тоже поутру, погруженный в сновидения Ковач уже национализировал какой-то огромный завод.
Скорее всего, это был чепельский комбинат «WM», где до войны Мартон проработал четыре года. Но сейчас получалось так, будто национализация происходила не в Чепеле, а в Уйпеште, во дворе завода Маутнера, где 24 июня 1919 года отец Мартона получил тяжелую рану в борьбе против белобандитов, наседавших на Венгерскую Советскую республику.
И вот снится Мартону Ковачу, что стоит он у заводской стены, возле которой положили его отца, и держит в руке трепещущий от порывов крепкого ветра красный флаг. А ветер пахнет жарящимся в жиру луком с паприкой. Мартон высоко вздымает знамя. Его окружают тысячи рабочих. Он открывает рот, готовится произнести речь…
И просыпается.
Около его постели стоит Дюла Пастор.
— Я не знал, что ты спишь, Марци! Жаль, разбудил. Я влез через окно, принес тебе немного малины.
— Садись, Дюла. Подвинь сюда стул. Как вы там живете? Что нового?
— Да вот… В лагерь прибыли два чехословацких офицера… Чехи и словаки получают оружие и идут сражаться…
Пастор вздохнул.
— Тебе что, нездоровится, Дюла?
— Сам болен, а спрашиваешь, не болит ли что у меня! — с укором сказал Пастор и засмеялся, только не очень весело. — Впрочем, если уж тебе так хочется знать, больно за наше глупое положение. Нам разъяснили, что Гитлер и Хорти посягают на жизнь венгерского народа, а теперь, когда мы это поняли, вынуждают сидеть здесь без дела, сложа руки. Чем тут заняться? Грибы собирать? Знаешь, стоит мне только подумать, что творится сейчас там, дома…
В этот момент прыгнул в окно и очутился в палате какой-то румынский солдат. За ним последовал другой, третий… Не прошло и полминуты, как вокруг постели Ковача собралось человек двенадцать румынских военнопленных.
Дюла Пастор вскочил, загораживая койку Мартона.
Но румыны, оказывается, принесли больному подарки: пару почти новеньких кавалерийских сапог, зажигалку и десять сигарет.
Один из румын обратился к Мартону и Пастору на безукоризненном венгерском языке:
— Не сердитесь, товарищи! Мы люди вовсе не плохие. Только обозлены очень… Если бы вы знали, что пришлось нам изведать, вы…
Румын умолк. Пастор обнял его:
— Садитесь, ребята! Прекрасно сделали, что пришли… Ума у вас оказалось куда больше, чем у наших…
Через четверть часа в палату Ковача заглянула доктор Бэлла и остановилась в дверях. Окинув внимательным взором все происходящее, она молча вышла.
— Не миновать беды! — заметил кто-то из румын.
— Самое большее — посадят на губу, — успокоил Пастор.
Вскоре докторша вернулась. Принесла гостям табак и курительную бумагу — ту самую майорову посылку, которую сама же конфисковала несколько дней назад.
— Закуривайте, — сказала она. — Только дымите в окно. Кроме того, мне бы не хотелось, чтобы майор узнал, что у нас в госпитале курят.
6. Олт и Дунай находят общий язык
— Известно ли тебе, друг, что такое цуйка? Когда-нибудь пробовал?
— Не доводилось. У нас ее не гонят. Верно, вроде румынской палинки?
— Палинки, говоришь? Неважно ты, брат, в этом разбираешься! Палинка — она что? Выпьешь, и все. А цуйка совсем другое дело… Замерз? Обогреет. Жарко? Остудит. Тоска нашла? Развеселит. Из себя выходишь? Успокоит. Что-нибудь запамятовал? Мигом напомнит. Может, тебе плохо живется и хочется забыться?.. Выпей стакан цуйки — и даже солнце вмиг засветит по-иному, будто для одного тебя. Вот какая это штука цуйка! Э-хе-хе… Раздобыть бы сейчас стаканчик или хоть полстаканчика. Цуйка, брат, это…
— Ишь расписывает! Прямо по губам мажет. Только лучше нашей черешневой палинки нет ничего на свете. Бесцветная, понимаешь, как вода, а проглотишь — все нутро огнем жжет. После ста граммов от тебя фиалкой запахнет! Глотнешь двести — и сам надсмотрщик человеком покажется. А уж о пол-литре и говорить нечего — окончательно и думать забудешь, что ведь жизнь-то у тебя собачья и даровал ее тебе господь бог исключительно затем, чтобы большим господам и всем прочим кровопийцам было из кого кровь сосать. Да, старина, из черешни там или из сливы можно такой самогон гнать, лучше не сыщешь! С умом был человек, который это придумал.