Иван Стариков - Судьба офицера. Книга 1 - Ярость
— Считаешь, что высказываю мрачные мысли? Все в норме! Признаюсь, от твоего известия о Нино мне стало немного тоскливо. Но это так естественно в наших условиях! Что делать, война не считается с прекрасным, ведь она порождение зла.
— Крепко сказано, капитан! Не думал, что вы такой философ! Но вам необходимо быть еще немного и поэтом. Майор Чейшвили — прекрасна. Она — ваша счастливая судьба?
— Как ответить? Для меня это очень сложно. Вот тебе, лейтенант, легче ориентироваться в таких делах. У тебя как? Встретил девушку, понравилась, влюбился и будешь добиваться ее расположения. Или наоборот: видишь, девушка влюбилась в тебя, а ты её не любишь. Отошьешь ее — и делу конец.
— Вот уж не думал, что видите меня таким примитивным и легкомысленным.
— Не обижайся, лейтенант. Я вовсе не думал тебя осудить. Ты молод, тебе еще многое дозволено — думать о будущей своей судьбе, искать друзей-товарищей, подругу на всю жизнь. Но и конкретно могу сказать: твое отношение к Соколовой дает мне основание думать, что ты пройдешь мимо этой судьбы. Наверное, можешь сразу определить — где любовь, а где легкое кратковременное увлечение, где волнение нежности, а где печали. Я вот так категорически не могу. И Нино не может. Мы в таком возрасте, когда увлечение — на всю жизнь, когда не отличить нежность от грусти… У нас есть стремление друг к другу. Трудно это объяснить… Мы с Нино идем навстречу друг другу. Все время идем. Много лет в мыслях стремимся друг к другу и — остаемся на расстоянии.
— Странно. Неужели вы ни разу не сели рядышком, чтобы не расставаться?
— Мне думается, что мы боимся этого! А вдруг разочаруемся?
— Но это же не нормально! Что мешает?
— Извини, лейтенант: об этом мне неприятно говорить. Но коль я начал откровенничать, то выскажусь, надо же перед боем высказаться… С Нино мне всегда радостно встречаться, приятно думать о ней, слышать, что она мной интересуется. До тебя мне не приходилось говорить о ней ни с одним человеком в мире. Не потому, что ты вызываешь доверие, а потому, что рано или поздно нам с тобой придется сказать друг другу обо всем этом. Да-да, мы не избежим полного откровения.
Эти слова капитана были для Оленича загадочными, но сейчас он не стал допытываться об их настоящем значении, решив, что в конце концов разъяснится и эта туманность. И все же решился спросить, отчего капитан так переменился.
— Разве непонятно? — спросил в свою очередь Истомин. — Я хочу разобраться в самом себе. Но ты успокойся, час моих откровений на исходе: истекает исповедальное время.
— Жаль.
— Почему? Я вновь стану привычным для всех — солдатом, командиром, человеком долга.
— Я говорю, жаль, что вы убегаете от самого себя. Вы забываете, что нет такого коня, чтобы ускакать от себя.
И снова лицо капитана озарилось каким-то внутренним светом:
— О коне судьбы… Нино мне всегда говорит: «Павел, послушай, есть лишь один конь, который способен унести человека в мир прекрасной мечты. Этот конь — Мерани. Но он не для тебя, Павлик! Для тебя нет коня, Павлик, и тебе не ускакать от себя».
Все больше Истомин удивлял Оленича — и рассказом о себе, и о Нино, и тем, что открывался так неожиданно и так хорошо. Кажется, что оба они размечтались в каком-то едином лирическом порыве.
— Мерзни! — воскликнул Андрей. — Мне ведь тоже не удается оседлать его. Вот Кубанов может сесть на него. Ему все кони мира подвластны — земные и сказочные, воображаемые и символические… А Нино — поэтическая душа!
— Однажды она рассказала, как сотворяет себе праздник…
— Сама себе?
— Ну да! Делает генеральную уборку в комнате, приносит цветы или цветущую ветку, готовит хороший обед, ставит на стол кувшин вина, надевает свой праздничный наряд, подводит губы, глаза, садится к столу и поет грузинские песни. Душа наполняется светом и хмелеет, как от вина. Но проходит час, и она говорит себе: «Нино, праздник должен быть коротким. Длинный праздник хуже будней. Берись за работу». А мне она сказала: «Ты не сядешь на Мерани, у тебя никогда не будет праздников, я не буду с тобою, Павел!»
— В нее можно влюбиться на всю жизнь.
— Я тоже так думаю. Но сначала нужно поравняться с нею, чтобы дать себе право быть рядом с нею. Мне кажется, что я, догоняя ее, отдаляюсь… Это трудное дело — поравняться с человеком, который во всех отношениях недостижимо лучше тебя. И все-таки приятно сознавать, черт возьми, что ты в глазах такой женщины — самый лучший на свете!
— Знаете, Павел Иванович, когда вы рассказываете о Нино, то к вам очень близко подходит Мерани… Он даже кружит вокруг вас.
— Возможно, Андрей. Но я не умею, мне не дано его увидеть. Вот даже ты приметил, а я — нет. Наверное, в этом все дело. Потому и Нино кажется близкой, кружится вокруг, а в руки не дается. — Истомин вздохнул и улыбнулся: — Ну, лейтенант, мы слишком заболтались.
— А мне нравится, как мы поговорили. Я очень рад, что узнал вас ближе.
— Погоди немного, сам разочаруешься. Вот этот круглый месяц закатится за горы, и я скажу себе: «Ну, друг мой Истомин, кончился твой праздник! Нехорошо, если праздник длится долго. Берись за свою суровую работу!» Но мне тоже приятно: мы хороший вечерок сделали себе. На фронте это редкость. У меня — впервые.
— Только с Кубановым я мог так откровенно и так душевно разговаривать, да и то в присутствии Марии. Было у меня несколько вечеров в станице, похожих на сегодняшний — и тишина, и шелестящий водою Подкумок, и полный месяц, и очарование чужой девушкой…
— Мария красивее Жени Соколовой.
— Не надо трогать Женю! Что вы знаете о ней, капитан? Ничего! И все они — Нино, Мария, Женя — прекрасны. Разные, но достойны и уважения, и любви.
— Ты молод, Андрей, и ты прав! Наверное, твое отношение к ним и есть та культура, которой мне недостает, а? Или у тебя такая тяга к женщинам, что ты перед всеми стелешься бархатной травкой? — опять прозвучал сарказм прежнего Истомина.
— Вы старше меня вдвое, товарищ капитан, и больше понимаете в людях. Ваша реплика о тяге к женщинам звучит, мягко говоря, насмешливо. Вот у меня ординарец, старый человек, ему, наверное, под шестьдесят. Ни этики, ни эстетики и не нюхал, а меня учит обхождению с людьми. Однажды я сказал что-то резкое Соколовой, так он целый день упрекал меня, что, мол, девушку на войне обидел мужчина, офицер, воин. И бормотал недовольно до тех пор, пока я не пообещал забрать свои слова назад… Еремеев! — позвал Андрей.
— Здесь, товарищ лейтенант! — Из-за кустов вышел старый солдат.
— Что у тебя?
— Ужин, товарищ лейтенант.
— Давай подстилочку прямо сюда: мы с капитаном вместе поужинаем.
— Ага, сейчас! — Ефрейтор снова исчез в кустах.
Но Истомин сказал:
— Ужинай сам, лейтенант. Я, пожалуй, пройдусь по передовой. Через три часа зайдешь ко мне.
— Есть!
И только лишь Истомин отошел на два-три шага, как появился Еремеев с котелком. Постлал попонку, прихваченную им еще в кавполку, поставил котелок и положил мизерный кусочек лепешки.
— Жалко, что капитан ушел, — вздохнул Андрей. — Каши хватило бы на двоих.
— У капитана есть Тимоха. Ох, этот Тимошка, скажу я вам, товарищ лейтенант! Не Тимоха, а пройдоха! Возле кухни всегда первый. Когда бы он ни появился, становится спереди.
— Для капитана старается. И вы должны уступать ему первое место.
— Для капитана? — презрительно воскликнул Еремеев. — Как бы не так! Тимоха в первую голову помнит о себе. Говорит: мне тощать нельзя. Если, мол, я отощаю, кто же будет носить еду капитану? Нахал. А капитан сутки перед боем не употребляет пищи. Закон!
— Глупости. Почему не принимает пищу? Да еще целые сутки?
— Только после боя. Тимоха рассказывает, что капитан из санитарных соображений не ест: в случае ранения в живот врачам не будет лишней мороки. Да и мучения, говорят, легче. А капитановы обеды пожирает Тимоха. Видели, какой он толстый?
Оленич только-только присел, как послышался шелест кустов и голос Соколовой:
— Лейтенант, ау! Где ты?
Она, конечно, видела, где Оленич и Еремеев, но присела в кустах и стала негромко окликать. У старика Еремеева разгладились морщинки на лице, его светлые глаза заулыбались. Женя вышла из кустов, увидела котелок и сразу же присела на край подстилки, вытащив из-за голенища ложку.
— Какой запах! Какой вкус! Ни в одном санатории Кисловодска такой каши никто не едал!
Луна освещала ее бледное лицо, которое показалось Оленичу еще красивее, чем обычно днем, при свете солнца. Она уплетала кашу и щебетала, — то смеясь, то хмурясь, рассказывала, что видела на передовой, которую только что обошла от правого фланга до левого. Сдвинула кубанку набекрень, лунный свет посеребрил пряди ее волос, и Оленичу показалось, что лик ее обрамлен светящимся ореолом. Она была красива и притягательна, и напрасно Истомин иронизировал над ним, напрасно подозревал в легкомысленном отношении Оленича к Жене — она Андрею очень даже нравилась. А еще ему было приятно, что душевным ладом эта девушка гораздо ближе ему, чем Мария с ее иконной красотой.