Анна Немзер - Плен
— Ну что, давай поговорим. Мы сейчас редко с тобой разговариваем. Стало быть, ты в Венгрии встретил капитана Вешнякова? И вы вспоминали, как ты попал в плен.
— Ну да.
— Ну, расскажи хоть. Ты что пить будешь? Коньяк опять? Давай коньяк, неинтересный ты человек.
— Ты у нас зато интересный! Русопят, водошник. Наливай давай.
— Твое здоровье! Ну, рассказывай.
— Ну, встретились мы с ним. Вспомнили нашу молодость, как воевали… как Гронский плацдарм пал… Потом я в плен попал, а его спас, потому что он прикинулся мертвым, а потом, когда немцы ушли, отполз в деревню, я ему жизнь спас, получается.
— Так-таки он тебя и благодарил?
— Благодарил! Он мне жизнью обязан!
— Ну, как хорошо! А то знаешь, как иногда бывает? Один другого раненого бросил посреди чиста поля, а тот, другой, вдруг не помер, а выжил и спасся…
— Заткнись, пожалуйста! Что ты понимаешь? Я был уверен, что он убит!
— Ну да, ну да. И девушка эта твоя, позволь — Нина! Как же, Нина, лермонтовское имя! Высокая такая, синеглазая. Она тоже… послушай, но это даже странно, чего это ты пьешь один? Наливай тогда и мне. Так Нина-то, Нина?
— Это какой коньяк? КВВК?
— Голубчик, я в них не разбираюсь! Я так понял, что ты не хочешь про Нину. Ну хорошо, а Голубчик? Вот я тебя назвал, и сразу мне припомнилось. Голубчик — ну тот, что на тебя настучал Лосеву..
— А что Голубчик? Ужасная была блядь, этот Голубчик! Дружить втирался, стихи какие-то свои мне совал… бездарные… Символист хренов!
— Стихи? Слушай, какое совпадение. То есть он сам был поэт! И несмотря на это, помчался стучать на тебя — на поэта! У кого это было — когда поэт стучал на поэта? И за что? За стихи! За — не ошибаюсь я? — поэму о Сталине!
— Я тебе запрещаю говорить о «Великом тиране»!
— Послушай, но что это за разговор у нас — тут «заткнись», тут «я запрещаю». Разве невозможна между нами откровенность? Митя написал поэму про Сталина, кровавого тирана, уничтожающего свой собственный народ, еще до войны написал и спрятал у тебя в комнате; перед самым Сталинградом вручил ее Але, она в Новый год отдала тебе, сжечь ее вы не могли: это была последняя Митина воля — интересно, он хоть понимал, как вас подставляет? Ну неважно. А почему ты ее наизусть не заучил? Длинная слишком? Неважно, неважно. И тогда гениальное решение — поскольку поэма эпического свойства, а тиран мало где назван по имени, ты решаешь переписать ее в некоторых местах — на Ивана Грозного…
— Молчи! Я не мог выкинуть Митькину рукопись!
— Так и я про то же, голубчик… Тьфу, пропасть, опять голубчик! Да, так Голубчик. Он тебя застукал… как же ты так попался?
— Я ее в шинель зашил с самого начала, а потом попал под дождь…
— Да-да, шинель, ну конечно. Та самая, которой ты укрыл…
— Молчи!
— Ну вот, опять молчи. Хорошо. Твое здоровье! Не хочешь про Нину, давай про другое. Я прямо был рад, отправляя вас в Венгрию. Ну что ты на меня уставился, фома неверующий? Расскажи мне тогда про плен. Куда водку? Водка моя! Дай я тебе сам налью. Ну?
— А что плен?
— Меня, знаешь, поражает не то, что ты туда попал — ну мало ли, бывает. Меня другое… То, что ты ни на секунду не задумался о последствиях. Удивительный ты человек. И вроде ведь твой комдив… ну, Баев, Баев, этот шизофреник-то несостоявшийся — он должен был тебя чему-то научить! Ан хрен! На те же грабли! Вешняков-то, кстати, в отличие от тебя… Ну добро, мы отвлеклись. Так расскажи про плен.
— Про плен я тебе расскажу. Но какой ты странный сегодня! Плен… Они меня знаешь чем удивили? Во-первых, у них организация! Война кончается, войну они проиграли — и что же? Развал у них, разложение, отчаяние? Ни одной минуты! Все четко, все работает, все даже весело!
— Скажи на милость! И тебя допрашивали?
— Допрашивали? Нет, со мной беседовали.
— Ну и как это происходило? Сначала имя спрашивают, да? Ты назвал свое.
— Дорогой мой, что я тебе, Зоя Космодемьянская? Которая Таней назвалась? У них на руках были все мои документы, имя, звание, номер моей части…
— Дальше. Структура наших войск. И настроение в войсках.
— Да! И что мне тут было скрывать? Неужто ты думаешь, они к концу войны сами все не изучили?! А про настроение говорил прямо: какое может быть настроение, если мы Германию уже победили? Хорошее настроение.
— Так. Ну и в связи с твоей специальностью. Про химическое оружие.
— А ты осведомлен, я гляжу! Будь здоров! Хороший коньяк, но это не КВВК.
— Так про химию.
— Да! Ну что — иприт, люизит, адамсит (а я его еще называл адамсмит). Понимаешь — нас чему в академии учили-то? Все, что нам долдонили, были данные нашей разведки об ихнем же немецком химическом оружии. Или американском. А то вообще времен Первой мировой… Так что это они все знали, ничего я им нового не сказал.
— Так уж и не сказал?
— Слушай, что ты все намекаешь? Все какими-то обиняками? Ты очень мне подозрителен!
— Голубчик, о чем ты? Тьфу, ну вот опять — голубчик! Кстати, этот твой Голубчик-подлец учился вроде бы в Вольске, да? Да точно, в Вольске! Он тебе рассказывал про свое училище в первый же ваш разговор.
— Аааах, вот ты о чем! Да, было там такое. Они говорят: где готовят кадры для химических войск? И тут я прям вспомнил это вольское химучилище!
— И сдал его немцам.
— Послушай, только не надо громких слов! Я могу тебе объяснить, но ты туп и вряд ли поймешь. Туп и пошл — прости меня. Твое здоровье! Ты пошл, потому что мыслишь пошло. Что такое сдал? А вот послушай, как я мыслил. До конца войны — недели. Явно сейчас придут наши и меня освободят. Все протоколы допросов попадут в смерш — и там узнают все, что я говорил на допросах. Ты скажешь — и молчал бы себе в тряпочку? Неет, милый мой, вот тут ты пошл. Я им не Зоя Космодемьянская! Я не хотел быть нашим советским страстр… страпст… страстотерпцем! Тут наоборотная ситуация: молчать — значит шкуру спасать. Этого я не мог никак, у меня гордость, и убеждения, и врожденная неприязнь ко лжи.
— Экие выверты! То есть это ты истину возлюбил?
— Молчи!
— Нет-нет, я тебя слушаю и очень внимательно. Но ведь как интересен наш советский человек — трудно смошенничать без санкции, без индульгенции…
— Урод! Ты ничего не понял!
— Милый мой, помолчи одну минуту и дай мне сказать, я-то как раз все понял, я как мало кто тебя понял. Не тронь мою водку, что тебе неймется! Я сам тебе налью, а то опять мимо. Гляди, вся скатерть мокрая! Ты мне сейчас расскажешь, что в этом плену… у этих немцев все чисто, аккуратно и весело. Что сами вы в Рохмани, чуя приближение победы, чуть не спились от отчаяния. Что нигде так страшно и безысходно не пили, как в армии победителей — и тем страшнее был контраст с бодрой армией побежденных. Что ты — как это говорится? — хлебнул другой жизни, о да. Ну а дальше… из-за бессмысленности твоих сведений разговор у вас на допросах шел все больше на личные темы — и тут-то ты оттянулся! Ты себе сказал: никогда и нигде я не был так свободен, как в плену — и восхитился этому парадоксу и поверил в него свято. И тогда ты дал себе санкцию… или индульгенцию — и заговорил свободно с вышестоящими, с облеченными властью — властью в том числе над тобой! — ты с ними заговорил на равных. И, упиваясь этим ощущением, ты им с радостью все рассказывал, и про иприт-люизит, и про Вольск — и я даже думаю: не обрадовался ли ты, вспомнив случайно этот Вольск? Так ты наконец-то смог быть им полезен хоть чем-то. И не подумал ли тогда, посмеиваясь про себя: вот, дескать, завтра полетит немецкая эскадрилья Вольск бомбить? И кто бы мог подумать, что она вдруг возьмет да и полетит? Удивительные какие бывают дела и совпадения, и все эти ваши химики из Вольска, и эскадрилья…
— Пошел вон!!
— Ох, не ори ты так! Ничего нового я тебе не сказал, даже скучно. Я ухожу и сам. Давно пора, кстати, а то я у вас тут вроде приживальщика. Прощай. Я не думаю, что нам стоит встречаться.
Москва, 1981 годЧерез неделю после их возвращения из Венгрии с Геликом случился странный казус, какого никогда не бывало — днем, пока никого не было дома, он один напился до потери сознания. Напился очень странно. Гелена пришла с работы — непоздно, часов в пять! — и нашла его на полу в кухне, а в гостиной, где он пил, на столе стояли две пустые бутылки — водочная и коньячная. Гелик ни-ког-да! не пил водки, даже запаха не терпел! Рюмка меж тем была одна, и одинокое блюдечко с половинкой вареного яйца. Весь вечер и всю ночь прометались — Гелику было так плохо, что Гелена порывалась вызывать неотложку, а Виктор хохотал: мать, они тебе предложат вытрезвитель! — Черт знает что такое это было, немолодой уже человек, совсем не самый здоровый. На следующий день, чуть очухавшись, он мутным голосом спросил — Толя не появлялся? — При чем здесь Толя?! — возопила Гелена. — Вы с ним, что ли, пили? — При слове «пили» Гелик мучительно сморщился; в голове гремело бесса ме мучо на какие-то странные, невыносимо знакомые слова «Грабили нас грамотеи десятники… Ярость я в сердце храню…», каждое «р» болью прошивало затылок. — Да нет… Я один…