Эдуард Володарский - Штрафбат
— Рапорт напишешь, — сказал генерал Лыков. — Объяснишь, что и как.
— Уже написал. — Твердохлебов положил на стол перед генералом бумагу.
Генерал взял бумагу, пробежал глазами и передал майору Харченко. Тот просмотрел, положил в толстую папку.
— Ладно, забыли. Что еще у тебя, Василь Степаныч?
— Вторые сутки горячую еду не подвозят, — сказал Твердохлебов.
— Всем задерживают, не один ты такой несчастный, — поморщился генерал. — Потерпите. Сухой паек используйте.
— Да его у нас отродясь не было, — чуть улыбнулся Твердохлебов.
— Что еще у тебя?
Твердохлебов достал из внутреннего кармана телогрейки лист, сложенный вчетверо, исписанный неровными строчками, развернул и положил на стол.
— Что это? — спросил Лыков, беря бумагу.
— Список бойцов штрафного батальона, дела которых рекомендую пересмотреть и вернуть в действующую армию в прежних званиях… которые в бою вели себя достойно и, можно сказать, кровью искупили свою вину перед родиной, — проговорил Твердохлебов.
— Да ты садись, комбат, садись, чего стоять-то? — сказал Телятников.
Твердохлебов присел за стол.
— Что-то быстро они у тебя вину искупили! — усмехнулся Харченко.
Генерал Лыков прочитал список, покачал головой: — Щедрый ты мужик, Твердохлебов… — Лыков взял карандаш, вновь пробежал список глазами, спросил: — Вот, к примеру, Дронский Семен Яковлевич. Кто такой? Я имею в виду, статья какая?
— Пятьдесят восьмая, пункты А, Б и В.
— Ого! — вновь усмехнулся майор Харченко. — Полный букет!
— До ареста в тридцать восьмом был командиром полка, — продолжил Твердохлебов, словно не слышал реплики Харченко.
— Ну, и что? — спросил Харченко. — Обратно командиром полка его порекомендуешь?
— В бою проявил себя отлично. Жизни не жалел. Ранен в грудь и руку, — упорно продолжал Твердохлебов.
— Хорошо, — сказал Лыков. — Передам в штаб Рокоссовского. Ну, а вот этот… Глымов Антип Петрович… статьи сто четырнадцатая, сто восемьдесят первая и вторая… Это что за статьи? — Лыков посмотрел на Харченко.
— Вооруженный разбой, бандитизм, хищение государственной собственности в особо крупных размерах, убийство, — усмехаясь, пояснил майор. — Черт подери, кто его только из лагеря выпустил?
— Назначен мною командиром роты. В бою вел себя геройски, — стоял на своем Твердохлебов. — Поднял роту в атаку. Когда на минном поле люди стали подрываться…
— Много подорвалось-то? — спросил Телятников.
— Больше сотни. Люди легли, и я не мог поднять их в атаку. Глымов поднял и первым шел по минному полю.
— И не подорвался? — недоверчиво спросил Лыков.
— Живой, — ухмыльнулся Твердохлебов.
— Вот судьба-индейка! — улыбнулся Телятников.
— Н-да-а, судьба… — протянул генерал Лыков, и карандаш решительно вычеркнул фамилию Глымова из списка. — Такому человека убить, что раз плюнуть. И ты это должен знать, Твердохлебов. Такие не перевоспитываются. Дай ему волю — опять грабить и убивать пойдет. Кто там у нас следующий? Кожушанный Сергей Остапович… Статья сто восемьдесят первая, сто девяносто третья и девяносто вторая…
— Та же песня, — сказал майор Харченко. — Разбой, бандитизм, убийство…
— Ну что ж… — Рука Лыкова уверенно вычеркнула фамилию Кожушанного. — Та-ак… Муранов Виктор Анд-реич, статья пятьдесят восьмая.
— До ареста в тридцать седьмом был членом парткома Харьковского тракторного завода, — снова начал Твердохлебов.
— Хватит, заранее знаю, что ты скажешь, — прервал его генерал. — Ладно, отправим в штаб Рокоссовского — пусть они выносят окончательное решение.
— Окончательное решение будет выносить коллегия НКВД, — вставил майор Харченко.
— Воробьев, Иконников… Бартенев… Бредихин… Бергман… Какой Бергман? — поднял Лыков глаза на Твердохлебова.
— Не знаете, кто такой Бергман, товарищ генерал? — весело спросил майор Харченко. — Еврей!
И все засмеялись. Твердохлебов, насупившись, молчал.
— Ладно, уважим Бергмана, — отсмеявшись, сказал Лыков.
— Бергман убит, — сказал Твердохлебов. — Погиб в рукопашной в немецких окопах. Дрался геройски…
— Ну тебя к чертям, Василь Степаныч, зачем мертвых-то в список включать?
— Чтобы посмертно реабилитировали.
— Да ему теперь до фонаря, реабилитируют его или нет, — поморщился майор Харченко.
— Ему — да, а его родственникам — нет. Дочь у него взрослая… жена… мать с отцом — старики. Они ведь даже карточек продовольственных не получают.
— Ладно, будем ходатайствовать о посмертной реабилитации, — кивнул Лыков.
— Много у тебя этих Бергманов в списке? — усмехаясь, спросил майор Харченко.
— Четверо…
— Какой длинный список накатал, Василь Степаныч, черт-те что! До ночи разбирать будем, что ли? У меня по дивизии других дел мало?
— Это не список, — кашлянул в кулак Твердохлебов. — Это люди. Живые люди.
К вечеру заморосил мелкий мглистый дождик, хотя красное закатное солнце еще светило и туч на небе не было. Человек пятнадцать штрафников сидели в блиндаже, тесно сбившись в круг. Политический Григорий Дзурилло говорил вполголоса:
— Да запросто можно, я вам железно говорю. Там в пикете трое лежат — по кумполу их огреть, не пикнут. Ну, до кухонь метров сто. В окопах по два рыла у пулеметов сидят, уже спят небось, а все красноперые по блиндажам хоронятся. Витек, ты чего молчишь? Скажи.
— А ты уже все сказал, — шевельнул плечом Витек Семенихин, парень лет тридцати. — А че, в самом деле, граждане штрафнички? С голоду тут пухнуть будем? А красноперые жрут и пьют в три горла! Мы воюем, а они…
— А они нас пасут, — перебил Паша Хорь. — Бог велел делиться. И если кто по-доброму не желает, я дико извиняюсь.
— Да попадемся мы, что вы дурака валяете, честное слово, — нервно сказал другой политический, Петр Воскобойников. — Порешат нас на месте, да еще Твердохлебова шерстить будут — мало не покажется.
— А я вам говорю, смертный грех у красноперых едой не разжиться, — упрямо повторил Хорь.
— А если не порешат на месте, то такой шухер будет… — Воскобойников покачал головой. — Они же сюда нагрянут. Они разбираться долго не будут, арестуют сразу человек пятнадцать и шлепнут, соображаете?
— Вот спутайся с политическими, такие картинки рисовать начнут — жить не захочется, — зажмурился Хорь. — Лады, если вам охота с голоду подыхать, то я не желаю голодным на убой идти, я желаю подыхать сытым. Это вы по кичам голодовки протеста объявляли, а я элемент уголовный.
— Может, еще подвезут? — неуверенно проговорил кто-то.
— Когда рак на горе свистнет…
— А че, мужики, в самом деле, люди мы или не люди?
— Короче, кончайте митинговать, мужики. Ночью идем и завтра — хорошо едим, а? Вот лафа будет! — подвел итог Хорь.
— Эх, Паша, Паша, пока не наступит завтра, ты не поймешь, как хорошо тебе было сегодня, — с улыбкой сказал Дзурилло.
Твердохлебов выехал из штаба дивизии, когда совсем стемнело. Дождь все сыпал и сыпал, и подслеповатые фары с трудом освещали раскисшую дорогу. Боец Степка Шутов крутил баранку, напряженно всматриваясь в дождливую мглу.
— Жрать хочется — сил моих нету. Второй день воду пью, — вздохнул Шутов. — А вам не хочется, Василь Степаныч?
— Как ты в штрафбат загремел, Шутов? — вместо ответа спросил Твердохлебов.
— Вы разве мое дело не видели?
— Видел, наверное, да подзабыл. Вас много, а я один.
— А меня жинка комдива соблазнила, — просто ответил Шутов. — А комдив узнал и в особый отдел на меня стукнул.
Твердохлебов засмеялся, покрутил головой.
— Ну ты и телок, Степан, ну и телок на веревочке…
— Да, телок! — нахмурился Шутов. — Вы бы видели эту бабищу. Она как клещ в меня впилась, ни вправо, ни влево.
— Ты ординарцем, что ли, при комдиве был?
— Да нет, при штабе посыльным, ну и переводчиком заодно…
— Немецкий знаешь? — удивился Твердохлебов.
— Балакаю мало-мало… Ну, дак я про что? Она, ну, жинка комдива, — начальница шифровального отдела. А вертелась все время в штабе. Мне вообще-то ребята сказали, мол, остерегись этой бабы — она по молодым мальчикам большая любительница, а я — да ладно, че мне бояться-то? Мне и молодых радисток хватало…
— Н-да-а, попал ты в переплет, Степан… Теперь вот, значит, кровью вину свою перед родиной искупать надо, — усмехнулся Твердохлебов.
— Да я искуплю, — обиженно ответил Шутов. — Только родина-то здесь при чем?
— А не надо на замужних баб падать. Кто на замужних баб зарится, тот и родину запросто продаст, — все усмехался Твердохлебов.
— Да не зарился я! — уже всерьез обиделся Шутов. — Она сама меня, как щука здоровенная, зажала, не вырвешься… — В глазах у Шутова стояли слезы. — И удовольствия никакого… будто смену на заводе отстоял!