Ладислав Мнячко - Смерть зовется Энгельхен
— А зачем ты ходишь в Плоштину?
— Это я сказать не могу. Не имею права.
— Я не любопытный.
— А жаль.
— Чего жаль?
— Я сама все испортила. Мне казалось…
Я зло рассмеялся.
— А я — то, дурак, сколько раз думал: вот возьму и скажу тебе, так прямо и скажу: люблю тебя, у меня это серьезно.
— А я? А я, Володя?.. Я всегда смотрела на тебя. Есть у тебя что-то такое в глазах — всю жизнь я это искала. И не нашла. Потому я и стала такой.
Она села на ковер и положила голову мне на колени, глядя на раскаленную спираль электрокамина. Она вздрагивала. Плачет… Но это не то, чего я боялся, от чего хотел уйти. Это не представление.
Я гладил ее волосы, гладил долго-долго, не говоря ни слова. Тишина была чистой, ее заполняли два человека. Она подняла ко мне голову, и в глазах ее было столько мольбы, столько тоски, столько надежды… Я вскочил, погасил свет, вернулся к ней. Она лежала на полу, я лег рядом с ней и стал смотреть на ее лицо.
— Ты можешь уйти, Володя… — шептала она, — я знаю, можешь… но я прошу тебя, прошу…
— Ты ошибаешься. Теперь я не могу уйти. Теперь — нет.
Женщина, которая лежит здесь, больше не товар, за нее не нужно платить, не будет унижений и оскорблений, и после пробуждения она останется такой же желанной. И не оттолкнет, теперь — нет. Ее ничто не замарает — она придет чистой…
— О чем ты думаешь?
— Ни о чем. Мне хорошо.
Она зажмурилась, как кошка.
— Я люблю тебя, Володя.
— Молчи…
Она замолчала. Так мы стали любовниками. Просто, естественно, без слов. Это было прекрасно. Я выиграл эту женщину, выиграл ее у жизни.
Эх, партизанское счастье! Теплая печка, горячий чай, песня, знакомая с детства, двести граммов самогону, охапка сена в морозную ночь… И — поезд, пущенный под откос, несколько убитых немцев и те драгоценные минуты товарищества, когда все мы молча и глубоко любим друг друга. У нас одна судьба, нас пятьдесят человек — и мы одно целое… Одного убивают — и несколько дней царит скорбь, начинаются ссоры, все мрачны, кое-кто не выдерживает, вспыхивает истерика, начинается самобичевание; звучат горькие упреки, а самые горькие — те, которые не высказаны, упреки товарищам — это не должно было случиться, этого и не произошло бы, если бы я, если бы он, если бы другие… Об этом, и только об этом, говорят два-три дня — это панихида, поминовение усопших. Не поют песен, не болтают о девчатах, ни грубости, ни глупости… И тогда обнажается то, что скрыто под толстой кожей пустых слов, рисовки и поведения суровых людей, выбитых из нормальной колеи.
А любовь? Как же с любовью? Ну конечно, но в горах это хрупкая штука, она дается не всем, а только тем, кто может отдать себя ей без остатка и ничего не потребовать взамен. Любовь в горах — это величина абсолютная, любовь эта чиста и свободна. И она принадлежит тем кто способен на отречение.
Вот она, любовь, здесь, рядом, я не могу насытиться ею, я прикасаюсь к ней, я не могу отвести от нее глаз, не могу оторвать губ, вдыхаю ее, ничто не напрасно, стоило столько ждать, теперь она чиста, свободна от грязи, от всего наносного. Завтра убьют меня — пусть! Ее убьют — пусть! Завтра она станет снова такой, какой была вчера, — и это пусть! В эту ночь она моя, каждым атомом моя, каждая мысль ее принадлежит только мне. И я ничего, совсем ничего не оставил для себя, все отдал ей. И наша любовь принадлежит нам обоим, вся любовь мира принадлежит только нам. Мы все отдали друг другу, и мы равны. Мы отдаем друг другу все и ничего не требуем взамен.
— О чем ты думаешь, Володя? — О тебе, Марта. — А еще? — Больше ни о чем. — Люблю тебя, Володя. — Люблю тебя. Марта. — Ты мой, Володя. — Твой, Марта. — Я твоя, Володя. — Моя, Марта. — Давай выпьем, Володя. — Давай, Марта. — За эту ночь, Володя… — За тебя, Марта… — А еще? — За тебя. — А еще? — Ни за что. — За вчера? — Нет. — За завтра? — Нет. — Хорошо. — Хорошо, Марта…
Утром она ушла. Сказала, что вернется в полдень. И правда, она вернулась.
— Поспишил будет ждать тебя в пятом часу в корчме здесь неподалеку.
Я почувствовал себя разочарованным. Зачем же меня посылали, если она сама может все выполнить? Марта поняла.
— Николай приказал тебе поговорить с Поспишилом. А у меня совсем другое задание. Да и договаривалась с жандармом вовсе не я.
Она видела, что не убедила меня.
— Не будь смешным, Володя. Я хотела помочь тебе, и у меня была возможность. Что в этом дурного?
Она права. Это смешно.
— И правда смешно, — засмеялся я.
И на этом размолвка кончилась.
Марта ушла, оставив мне ключ от квартиры. Теперь она вернется поздно, возможно после полуночи. До пяти часов было еще далеко, в город идти не хотелось — нечего напрасно искушать судьбу, я лег, но заснуть не мог. Думал о Марте, о ее особенной жизни, о ее бесспорном таланте и конспиративном опыте, о ее уверенности в себе и о ее печали, которая, как бы она ее ни скрывала, свидетельствовала о том, что у нее есть другая жизнь и об этой жизни мне ничего не известно.
Она говорила неторопливо, и это доказывало, что все время она настороже, что взвешивает каждое слово, с недоверием обдумывает все, никому не верит, не верит даже мне, во всяком случае, верит не совсем. Ей тяжело будет привыкать к нормальной, невоенной жизни без оккупации… Тут я остановился в своих умозаключениях. И правда, война не может теперь долго длиться; с каждым днем реальнее становится надежда, что мы останемся в живых, — но что потом? Что будет с нами дальше? Впрочем, это еще далеко, не стоит об этом думать…
К пяти часам я собрался на свидание с жандармом. Корчму нашел легко, несколько пожилых господ играли в преферанс, корчмарь с безразличным видом стоял за прилавком, в углу жалась парочка… У окна сидел жандармский урядник, нервно барабаня пальцами по столу; заметив меня, он тотчас же прекратил свое занятие. Я, не размышляя, направился прямо к нему.
— А, пан Поспишил! Что вы здесь делаете? Вот так встреча! Тут без выпивки не обойдешься… Хозяин, два пива!.. Время военное, пан Поспишил, да пиво-то дрянное…
Все как надо. Рука в кармане брюк. Пальцы сжимают предохранитель.
Жандарм побледнел, когда я объяснил ему, что мне надо.
— Это… это ошибка… Провокация, — прошептал он. — Я не знаю вас, я жду совсем другого человека…
— Успокойтесь. Этот другой человек — я. И я хотел с вами встретиться. Кстати, я целюсь вам прямо в живот.
Еще некоторое время жандарм все отрицал, грозил, проклинал меня, просил. Я не мешал ему говорить, только потом поставил на вид, что не стоит ему привлекать всеобщее внимание — за сотрудничество с партизанами немцы сурово карают.
— Чего вы от меня хотите?
— Только имя. Имя той свиньи, что предала наших ребят.
— Мне это неизвестно. Я не знаю, кто предал. Обратитесь в гестапо, это касается их.
— Если бы это было так! Если бы нам приходилось иметь дело только с гестапо! Однако нам хорошо известно, что вы были при этом.
— Ложь! Я получил донесение и должен был дать ему дальнейший ход. Мне угрожали; если бы я так не поступил, меня бы обвинили в укрывательстве партизан.
— Ну вот, видите! Это уж совсем другое дело. Ведь какие сволочи, а вы еще заступаетесь за них…
Мне доставляло даже удовольствие мучить этого охотника за людьми. Я мог получить нужные сведения сразу же, стоило только как следует припугнуть его, но мне захотелось поиграть с ним, так же как это делают они, чуть только кто-нибудь попадется им в лапы.
— Я… я… ничего не знаю, — повторял он.
— Ну, что вы, пан Поспишил! Вы знаете толк в таких вещах, а ведете себя, точно мелкий жулик. Не ожидал, не ожидал от вас…
— Я не могу, не имею права, — ответил он твердо, — нарушить служебную тайну.
— Пан Поспишил…
— Не знаю, кто предал этих людей, и оставьте меня в покое, в противном случае я буду вынужден…
— Пан Поспишил!..
— Ничего вам не скажу.
— Значит, вы не знаете, кто предал этих людей? А вы хорошо подумали? И я должен сообщить товарищам, что предателя не было, что все сделал в верноподданническом рвении жандармский урядник Поспишил?
— Я этого не говорил. И вообще, мне не о чем с вами разговаривать.
— Хорошо. Пан Поспишил действительно не знает или не хочет говорить. Ну что же… Эй, счет!
Подошел сразу заинтересовавшийся и недоверчивый хозяин; он бросил на меня оценивающий взгляд, как видно, о чем-то догадываясь. Я заплатил за пиво. Встал.
— Жаль, пан Поспишил, а я думал, что мы договоримся.
— Подождите… — проговорил насмерть перепуганный жандарм. — Ведь у меня семья.
— Один из тех пяти был отцом четырех детей.
— Немцы ведь узнают, не так-то они глупы.
— Да, немцы — это не шутка, но и мы — не шутка, пан Поспишил! И запомните, мы — это совсем другое. Немцы будут тут еще несколько недель, от них можно и спрятаться. От нас не спрячешься.