Евгений Войскунский - Мир тесен
— Давай напишем вместе. — Я взял Светку за руку и повел в наши комнаты, которые Коротаеву так не терпелось отдать начальнику вошебойки. Я привел ее в комнату и крепко обнял. — Так ты теперь Земскова? — спросил я, целуя. — Ты моя жена?
Светка вырывалась, кричала, что я легкомысленный, что мне лишь бы целоваться, но я не выпускал ее, воинственную, мою родную, новоявленную Земскову, — и наконец она сдалась. Разгладились сердитые складочки над шелковыми светлыми бровями.
— Борька… — Она закинула руки мне за шею. — Это только кажется, что ты повзрослел. Усищи отпустил… воюешь на торпедном катере… А сам все такой же…
— Так ты не финтивная? — допытывался я. — Ты не обманываешь жилотдел?
Радость рвалась из меня, требовала выхода, и этому не мог помешать Коротаев со своими бледными ушами. Я с аппетитом доел тушеную капусту и напился чаю. Мне хотелось что-нибудь учудить, бултыхнуться, например, в канал Грибоедова с криком «Обижают фронтовика!».
Однако реальная жизнь звала к серьезности. Светка ускакала в мединститут на какую-то консультацию, строго мне наказав взять справку в части, снять копию с брачного свидетельства, написать заявление и со всеми бумагами идти в райисполком.
Вьюгин удивился, когда я разыскал его на заводской стенке, у эллинга, где стоял на кильблоках наш катер. Шла насадка на валы новых винтов (старые не годились для «паккардов»), и больно уколола мысль, что ремонт и испытание новой техники подходит к концу, скоро мы уйдем из Ленинграда, да, теперь уже скоро… впервые я смутно ощутил всю громаду предстоящей разлуки…
— Что случилось? — спросил Вьюгин. Я в последние дни только и делал, что удивлял командира звена. — У тебя же увольнение еще не кончилось.
Выслушав, он подозвал Немировского, и мы посовещались, составили план боевых действий. Вьюгин продлил мое увольнение еще на сутки. В канцелярии отряда мне выдали справку, что я прохожу службу в действующем соединении действующего Балтфлота. Там же разбитной писарь, свой человек, перепечатал на грохочущем «ундервуде» брачное свидетельство, шлепнул печать и рядом со словами «Копия верна» расписался с причудливыми завитками, наводившими на мысль, что подпись принадлежит лицу значительному.
Оттуда же, с завода, я позвонил Виктору Плоскому по служебному телефону: мы ведь уговорились, что я звякну, чтоб узнать, есть ли новости об Андрее Безверхове. Кто-то из сотрудников ответил, что Плоского нет на работе.
— А где он, не знаете? — спросил я.
— Почему же не знаю, — последовал ошеломительный ответ. — Он хоронит мать.
Я бежал к трамвайной остановке. Жизнь то и дело подстегивала, не считаясь с моими обожженными ногами. Жизнь и смерть пришпоривали меня, как беговую лошадь.
На Старом Невском дверь, обитая желтой клеенкой, стояла настежь. Я перевел дух: успел! Как раз четверо краснофлотцев выносили гроб, некрашеный, из свежеоструганных досок. Я с ходу подставил под него плечо и подстроился к медленному шагу. Во дворе стоял крытый «студебеккер». Мы погрузили гроб. Виктор помог Любови Федоровне, словно ничего не видящей вокруг, забраться в кабину. Сам он был очень спокоен, замкнут. Я подошел, пробормотал слова сочувствия. Виктор кивнул, не удостоив словесным ответом. Это было в его стиле, ну что ж, ладно… каждый выказывает свое горе по-своему…
Мы сели в кузове на скамейки вдоль бортов, машина тронулась. Гроб, накрытый крышкой, стоял посредине. Глядя на него, я вспоминал историю двух сестер, рассказанную Виктором однажды в минуту откровенности. Для чего рождается человек? — думал я. Уж наверное не для того, чтобы страдать. Почему же так часто жизнь оборачивается мукой? Вот ушла женщина, родившаяся — как положено женщинам — для любви и счастья. Нина Федоровна была хороша собой, робка, боязлива. Вечно дрожала за своих близких — за первого мужа, за второго, за сына. Наверное, ничего она не жаждала больше, чем благополучия семьи. Но жизнь наносила ей страшные удары. Даже родная сестра не щадила. И она же, нетерпимая и беспощадная, спасла Нину Федоровну в первую блокадную зиму, — я знал со слов Виктора, что она просто не дала сестре умереть. Тянула Нину Федоровну изо всех сил… Значит, все-таки любовь сильнее ненависти?..
Впервые я думал о таких вещах… о жизни и смерти…
И впервые потрясла мысль, что я теперь не только за себя отвечаю. Господи! Не поступил ли я легкомысленно… безответственно?.. Что ожидает нас со Светкой? В лучшем случае — неопределенно долгая разлука…
На Волковом кладбище, заросшем сорной травой, мы поставили гроб рядом с зияющей ямой, из которой несло сыростью, и открыли крышку. Лицо Нины Федоровны, странно маленькое, обтянутое желтоватой кожей, не показалось мне спокойным. Может, потому, что под веками проступали круглые контуры глазных яблок, и чудилось, что Нина Федоровна слепо и тревожно всматривается в людей, окруживших гроб.
А тут и всего-то было со мной человек восемь-десять. В том числе два офицера, сотрудника Виктора, и знакомый мне Ральф. Он, в штатском, с непокрытой соломенной головой, меня не узнал — или сделал вид, что не узнал, — ну и черт с ним.
Любовь Федоровна опустилась на колени, поцеловала умершую в лоб — и зарыдала. Тряслась над желтым личиком сестры ее седая гривка. Виктор взял ее за плечи, осторожно поднял:
— Ну-ну, успокойся, тетя Люба. Не надо.
Но она продолжала плакать, содрогаясь и закрыв глаза руками, исполосованными синими венами.
Тот же «студебеккер» завез нас на Старый Невский. Виктор поблагодарил сотрудников и повел Любовь Федоровну домой. Вдруг оглянулся и сказал мне:
— Зайди.
Мы курили на кухне, где шумел примус под медным чайником.
— Значит, так, — сказал Виктор. — Кое-что я узнал про Андрея. Он бежал из лагеря, это, по его словам, был четвертый побег. Как раз когда наши прорвали фронт, он вышел к дороге, где шли танки. Его, конечно, передали куда надо. Велели заполнить «Лист о задержании». Андрей расшумелся: я три года рвался к своим, дорвался наконец, а вы — задержание… Напрасно шумел. Только хуже себе сделал.
Я слушал во все уши. И, знаете, узнавал Андрея. Да, это он. Расшумевшийся, непреклонный…
— Но ведь он прав. Его не задержали. Он сам вырвался из плена…
— Ну, форма такая, — раздраженно прервал меня Виктор. — Надо же как-то оформить. А как назвать? «Лист о вырывании из плена»?
— Ты прав, — сказал я. — Иначе не назовешь.
Он скосил на меня внимательный прищур.
— С пленными, к твоему сведению, Боренька, не просто. У бывшего пленного нет документов, он может назваться любой фамилией и придумать себе биографию.
— Зачем?
Виктор пошевелил верхней губой с жиденькими, медленно отрастающими усами. Я чувствовал: ему этот разговор в тягость.
— Ну, короче. Мне удалось ускорить проверку. Ну… сообщить некоторые данные… что за ним не числится грехов…
— А откуда ты это знаешь?
Он резко повернулся ко мне:
— Слушай, трюфлик, а не пойти ли тебе к…
— Товарищ лейтенант, прошу, не кипятись. Ну, я туповат. Не сразу доходит. Так где теперь Андрей?
— Будет направлен в войска Ленфронта. Скорее всего в штрафную роту.
— За что в штрафную?! Сам же говоришь — за ним не числится…
— Плен сам по себе — тяжелый проступок и позор.
— Их бросили на подорвавшемся транспорте, — сказал я. — Не пришли на помощь. Они оказались в безвыходном положении. Какой же это позор? Это беда огромная…
— Позор, — жестко повторил Виктор. — А позор смывают кровью.
Наверное, я и на самом деле был безнадежно туп. Не стоило продолжать спор. Я спросил, какой у Виктора номер полевой почты, чтоб узнать, когда Андрея направят на фронт и можно будет ему написать.
— Лучше давай номер своей почты, а я напишу тебе, в какой части Андрей. Или тетя Люба напишет. Скоро я надолго уеду.
— Понятно, — сказал я. — Какой язык теперь учишь?
— Какой надо, тот и учу.
Лейтенант Плоский был и похож и не похож на того старшину с передающего центра СНиСа, который когда-то обучал меня радиоделу, издеваясь и приводя в пример писаря Соватько, делавшего в слове «еще» четыре ошибки. Лейтенант Плоский был твердым орешком. Но я и не собирался раскусывать. Его таинственность и влекла меня и отпугивала.
Утром следующего дня — сырым, дождливым утром конца августа — мы, как было условлено, встретились на углу Майорова и канала Грибоедова с мичманом Немировским. Вид у нашего грозного боцмана был недовольный, да и можно было понять: на катере работы полно, а тут занимайся какими-то дурацкими квартирными делами…
Контора домоуправления находилась в подвале, у входа в который на куске фанеры было крупно написано: «Бомбоубежище». Надпись пообтерлась с сорок первого года. Мы спустились, прошли коридором, слабо освещенным лампочкой, к обитым жестью дверям. Одна вела в бомбоубежище, вторая — в контору.