Луи де Берньер - Бескрылые птицы
Никто не знал, что хочет сказать Леонид, но его поступок всех слегка потряс. Люди смолкли, все лица обратились к учителю, а он выразительно вскинул руки.
— Мы живем здесь с древних времен, — заговорил Леонид, будто начиная урок. — Это наш дом. В дни расцвета наши предки возвели великолепные строения, которые теперь повсюду лежат в руинах. У нас была величайшая в мировой истории цивилизация. Вам говорят, что вас отправляют в Грецию, но все это и было Грецией. И снова должно стать Грецией. Греция здесь. Мы греки, и это наш греческий дом. Нам нельзя уходить. Здесь чужестранцы — турки. Они прибыли сюда гораздо позже нас. Возвращайтесь по домам. Мы все должны отказаться уйти. Здесь наш дом. Это Греция. Это земля Патриарха. Мы должны отказаться. Оставайтесь здесь ради любви к Греции и во имя любви к Богу. — Леонид уронил руки, но тотчас снова их вскинул, умоляюще воздев ладони.
Народ смотрел и безмолвствовал. Да, это их дом, но как отказаться уйти, когда здесь люди с оружием и властью? Как можно не повиноваться, когда приказы исходят, вероятно, от самого Султана-падишаха, покровителя мира, и гхази Мустафы Кемаль-паши, грозы франков? Как маленьким людям, в большинстве своем неграмотным и воспитанным в повиновении начальству, вдруг превратиться в львов? Метаморфоза могла бы произойти под водительством демагога, но взгромоздившийся на стол Леонид до этой роли не дотягивал, он выглядел нелепым и слегка сбрендившим.
Сержант Осман устало глянул на учителя, дернул его за штанину и сказал:
— Давай слазь, иначе придется тебя грохнуть. Радости мне это, правда, не доставит, но времени в обрез.
Леонид посмотрел на запрокинутые лица. Ему показалось, что люди разглядывают его с вялым любопытством, как диковинное, но безвредное животное, удравшее из зверинца.
— Слезай, — повторил сержант Осман, но Леонид, не двинувшись с места, понурил голову, зажмурился и зарыдал. У него тряслись плечи, слезы катились по щекам, скапливались на кончике подбородка и срывались, шлепаясь на башмаки. Народ смотрел, а Леонид плакал.
Он плакал об утрате всего, во что верил и за что боролся. Всю свою сознательную жизнь он трудился во имя идеи Великой Греции и мечтал о днях, когда Эллада вновь обретет свои исторические территории, а греки будут сами править собой и перестанут быть чьими-то подданными. Так долго казалось, что история на его стороне, а Греция все разрастается и разрастается. Крит, Ионические острова, Салоники — все стало греческим. Он столько ночей отдал затянувшемуся эпистолярному заговору, при свете вонючего фитиля строча о неизбежности всего этого, и теперь невозможно было вообразить, что история вдруг переметнулась и на месте Греции создала страну под названием Турция. Леонид стал националистом еще до того, как эрозия и оползни времени обнажили непростительную тупость национализма. Живи он на три поколения позже, стал бы интеллектуалом, считающим национализм и религию озлобленной супружеской четой, из чьей зловонной брачной постели не выползет ничего, кроме порока, но сейчас стояли простодушные времена, когда православие являлось единственной очевидной истиной, а национализм был романтичен, почитаем и славен. Пусть сухарь и зануда, Леонид был величайшим романтиком и плакал слезами романтика, увидевшего, как рухнули все его мечты. Исторгнутый из семьи, которая вся безвозвратно сгинула в пожаре Смирны, не имеющий друзей в этом отсталом городишке, преданный историей, он теперь лишился и прекрасных идей, составлявших смысл его жизни. На долгом переходе в Телмессос Леонид заговорит лишь раз, когда понадобится перевести кое-что с греческого — языка, которому он столько лет тщетно пытался научить городских детей и который вскоре всем им придется выучить, хотят они того или нет.
Наконец Леонид уныло сполз со стола и с горечью сказал сержанту:
— Вам это никогда не простится.
Жандарм глянул через плечо и ответил просто:
— Меня не за что прощать. Я против вас ничего не имею. Мне вообще до вас дела нет. Мне плевать, живете вы здесь, или в Греции, или на луне, или на дереве, как обезьяны, или на верблюжьем горбу. Коль хотите знать, у меня самого одна бабка была христианкой из Сербии, и меня не колышет, даже если вы неверные. Хотите найти виноватого — вините Грецию, что напала на нас и раскурочила полстраны. Все это, — Осман обвел рукой площадь, — по приказу сверху, и мне остается предположить, что начальники знают, чего делают. Если станете мешать мне исполнять обязанности, узнаете, что я внезапно теряю терпение, и кое-кто из моих солдат с несомненной радостью намекнет о моем неудовольствии. Надеюсь, вам все ясно.
Леонид-учитель с минуту разглядывал Османа. Странно, он вовсе не похож на врага. И глаза карие, как у деда. Леонид побрел к толпе. От стыда горели уши, в душе клокотали удивление и злость на этих людей, что, как бараны, допускали над собой подобное. Он повторял про себя слова, которые казались столь справедливыми и на которые никто не пожелал обратить внимания.
Ну наконец-то можно отправляться, подумал сержант Осман. Ему тоже люди казались баранами, только капризнее. Зато они менее капризны, чем козы. Все готово. Вроде бы всех христиан согнали и построили.
Но сердце сжималось при виде этих людей. Полно дряхлых стариков, которых жизнь в трудах скрючила пополам. Беременные женщины, ребятишки, слишком маленькие, чтобы самим пройти долгий путь, но слишком тяжелые, чтобы их нести. Да еще нищие, сумасшедшие и идиоты. Сержант встряхнул головой и потер глаза. Странно: когда думаешь о человеке вообще, представляешь мужчину лет двадцати-тридцати, но вот тебе наглядное доказательство, что подобные видовые идеи весьма далеки от реальности. Заранее можно сказать, что без транспорта вся затея обречена на провал. В пути неизбежны смерти, а следовательно — задержки.
Остальные жители города, собравшиеся посмотреть на исход, баламутить явно не собирались. Странно примолкшие, будто зеваки, сбежавшиеся поглазеть на процессию животных, а не проводить друзей и соседей.
Первую закавыку учинили не зрители; искру бросила Поликсена, уже близкая к истерике, потому что нигде не видать Филотеи. Теперь она вдруг вспомнила о Мариоре.
— Мама! Мама! — закричала Поликсена. Швырнув узел, она отцепилась от Харитоса и стремглав помчалась к церквушке в нижней оконечности города.
Наступило секундное замешательство, у всех мелькнула мысль: «Мариора ж померла», а потом людей разом осенило — все поняли, чего хочет Поликсена. Теперь казалось немыслимым не последовать ее примеру. Точно так же покидав узлы, люди рванули следом, перекрикиваясь и не обращая внимания на вопли и предупредительные выстрелы жандармов.
— Твою мать-то! — пробормотал сержант Осман. С пистолетом в руке он взирал на суматоху, совершенно сбитый с толку невероятным поворотом событий.
Одни побежали на кладбище, где распростерлись на свежих могилах, крича в землю:
— Я вернусь за тобой, обещаю! Обещаю, я вернусь!
Те, кто верил, что их любимые уже полностью истлели, поспешно разрывали могилы, обходясь без молитвы священника и традиционного омовения вином. Многие пришли в ужас, обнаружив, что родному телу еще долго следует лежать в земле. Мало что на этом свете неизгладимо чудовищнее, чем вид и запах полуразложившегося трупа близкого человека.
Более удачливые столпились в склепах двух церквей, где лежали тряпичные узелки. Поликсена успела добраться первой. Кости матери лежали ближе к верху, тряпица еще не сгнила. Победоносно прижав к груди материнские останки, Поликсена пробилась сквозь напиравшую толпу и благополучно вернулась на площадь.
Происходили сцены, которые показались бы забавными, не будь они связаны со смертью. Люди спорили, где чье, особые разногласия вызывали старые, давно побуревшие кости. Народ рвал узелки друг у друга, в результате кости неизбежно рассыпались, с глухим стуком падая на камни и перемешиваясь на земле. Тряпичные обертки давно умерших расползались, теряя содержимое. Братья спорили, у кого больше прав или кто в большем долгу перед тем или иным родственником. Все шныряли туда-сюда в поисках мешка или холстины, в чем можно унести драгоценный груз.
Битый час христиане вновь собирались на площади и готовились к отправке, добавив к пожиткам узелки с костями. Сержант Осман мрачно наблюдал за копошившимися людьми. В нем кипели негодование и отвращение, он считал кощунственным тревожить кости мертвых. После короткого совещания с капралом сержант решил, что теперь до наступления темноты много не пройти, и, взобравшись на стол, обратился к христианам:
— Расходитесь по домам. Выходим через час после рассвета. Как услышите призыв на молитву, сразу пулей из домов. Кто станет валандаться, узнает почем фунт лиха. Отдохните хорошенько и настройтесь на длинный тяжелый день. Всё.