Владимир Сорокин - Норма. Тридцатая любовь Марины. Голубое сало. День опричника. Сахарный Кремль
Вдруг ноги матери ожили, согнулись в коленях и оплели ноги дяди Володи. Он стал двигаться быстрее. Мать застонала, вцепившись в его плечи, высветилось на мгновенье бледное незнакомое лицо. Глаза были прикрыты, накрашенные губы разошлись гримасой.
Марина смотрела, смотрела, смотрела. Все в ней превратилось в зрение, руки прижались к стеклу, снова появилась дрожь, но уже другая – горячая, расходящаяся откуда-то из середины груди.
Мать стонала и с каждым стоном что-то входило в Марину – новое, сладкое и таинственное, вспухающее в груди и бешено стучащее в висках.
Она видела их тайну, она чувствовала, что им хорошо, она понимала – то, что они делают, делать им нельзя…
Дядя Володя глухо застонал в мамины волосы и замер без движения.
Ноги матери расплелись.
Несколько минут они лежали неподвижно, предоставив пятнам света ползать по их разгоряченным телам. Потом дядя Володя перевернулся на спину и лег рядом с матерью.
Марина опустилась на корточки.
Послышался шепот, шорох одеяла.
Они вытерли пододеяльником у себя между ног. Там было темно, и Марина ничего не разглядела, кроме белой материи и устало движущихся рук.
Танюш, дай папиросы… – глухо проговорил дядя Володя.
Отстранившись от двери, Марина прошла по полу и нырнула под одеяло.
Этой ночью она почти не спала. Сон не успевал охватывать ее, как кровать снова оживала, заставляя сбросить одеяло и на цыпочках красться к двери. Это продолжалось много раз, ветер качал лампочку, ветви стучали, мать стонала, а дядя Володя терся об нее…
Марина не помнила, как заснула. Ей снился детский сад – ярко, громко. Жирная рассказывает им про Артек, а они слушают, сидя в узкой столовой. Солнце через распахнутые окна освещает длинный стол, накрытый цветастой клеенкой. Клеенка блестит от солнечных лучей, на ней дымятся тарелки с красным борщом.
Жирная возвышается над ними, солнце играет в ее волосах, брошке, звучный голос заполняет столовую:
– Артек! Артек, ребята! Артек – это сказка, ставшая былью!
На правой стене висит большой портрет Ленина, убранный как на праздник – красными бумажными гвоздиками.
Ленин улыбается Марине и весело говорит, картавя:
– Агтек, Маиночка, Агтек!
Марина наклоняется к переливающемуся жировыми блестками борщу, зачерпывает его ложкой, но Жирная вдруг громко кричит:
– Не смей жрать! Встань! Встань на стол!
Марина быстро вскарабкивается на стол.
– Сними трусы! Подними юбку! – кричит Жирная, трясясь от злобы.
Холодеющими руками Марина поднимает юбку и спускает трусы.
– Смотрите! Все смотрите! – трясется Жирная и вдруг начинает бить Марину ладонью по лицу. – На! На! На!
Марина плачет. Ей больно и сладко, невообразимо сладко.
Все, все, – ребята, девочки, Ленин, уборщицы, воспитательницы, родители, столпившиеся в узкой двери, – все смотрят на нее, она держит юбку, а Жирная бьет своей тяжелой, пахнущей цветами и табаком ладонью:
– На! На! На! Выше юбку! Выше! Ноги! Ноги разведи!
Марина разводит дрожащие ноги, и Жирная вдруг больно хватает ее между ног своей сильной когтистой пятерней.
Марина кричит, но злобный голос перекрикивает ее, врываясь в уши:
– Стоять! Стоять! Стоять!! Шире ноги! Шире!!
И все смотрят, молча смотрят, и солнце бьет в глаза – желтое, нестерпимое, дурманяще-грозное…
Серая «Волга» плавно затормозила, сверкнув приоткрытым треугольным стеклом.
Марина открыла дверь, встретилась глазами с вопросительным лицом бодрого старичка.
– Метро «Автозаводская»…
– Садитесь, – кивнул он, улыбаясь и отворачиваясь.
Седенькая голова его по уши уходила в темно-коричневую брезентовую куртку.
Марина села, старичок хрустнул рычагом и помчался, поруливая левой морщинистой рукой. В замызганном салоне пахло бензином и искусственной кожей.
Машину сильно качало, сиденье скрипело, подбрасывая Марину.
– Вам само метро нужно? – спросил старичок, откидываясь назад и вытаскивая сигареты из кармана куртки.
– Да. Недалеко от метро…
– Как поедем? По кольцу?
– Как угодно… – Марина раскрыла сумочку отколупнула ногтем крышку пудреницы, поймала в зеркальный кругляшок свое раскрасневшееся от быстрой ходьбы лицо.
– Хорошая погодка сегодня, – улыбнулся старичок, поглядывая на нее.
– Да…
– Утром солнышко прямо загляденье.
– Угу… – она спрятала пудреницу.
– Вы любите солнечную погоду?
– Да.
– А лето любите? – еще шире заулыбался он, все чаще оглядываясь.
– Люблю.
– А за город любите ездить? На природу?
– Люблю, – вздохнула Марина. – Охуительно.
Он дернулся, словно к его желтому уху поднесли электроды, голова сильней погрузилась в куртку:
– А… это… вам… по кольцу?
– По кольцу, по кольцу… – устало вздохнула Марина, брезгливо разглядывая шофера – старого и беспомощного, жалкого и суетливого в своей убого-ущербной похотливости…Дядя Володя еще несколько раз приезжал к ним, оставаясь на ночь, и она снова все видела, засыпая только под утро.
В эти ночи ей снились яркие цветные сны, в которых ее трогали между ног громко орущие ватаги ребят и девочек, а она, оцепенев от страха и стыда, плакала навзрыд. Иногда сны были сложнее, – она видела взрослых, подсматривала за ними, когда они мылись в просторных, залитых светом ваннах, они смеялись, раздвигая ноги и показывая друг другу что-то черное и мокрое. Потом они, заметив ее, с криками выскакивали из воды, гонялись, ловили, привязывали к кровати и, сладко посмеиваясь, били широкими ремнями. Ремни свистели, взрослые смеялись, изредка трогая Марину между ног, она плакала от мучительной сладости и бесстыдства…
Однажды после бессонной ночи она сидела в туалете и услыхала утренний разговор соседок на кухне.
– Дядя… дядя Володя… – яростно шептала Таисия Петровна Зворыкиной. – Ты б послушала, что ночью у них на террасе творится! Заснуть невозможно!
– А что, слышно все? – спросила та, громко мешая кашу.
– Конешно! Месит ее, как тесто, прям трещит все!
– Ха, ха, ха! Ничего себе…
– Муж уехал, а она ебаря привела. Вот теперя как…
Марина ковыряла пальцем облупленную дверь, жадно вслушиваясь в новые слова. Ебарь, сука, блядище – это были незнакомые тайные заклинания, такие же притягательные, как новые сны, как скрип и стоны в темноте.
Мать не менялась после приездов дяди Володи, только синяки под глазами и припухшие губы выдавали ночную тайну, а все привычки оставались прежними. Она смеялась, играя с Мариной, учила ее музыке, привычным шлепком освобождая зажатые руки, напевала, протирая посуду, и печатала, сосредоточенно шевеля губами.
Марина стала приглядываться к ней, смотрела на ее руки, вспоминая, как они смыкались вокруг чужой шеи, помнила сладостное подрагивание голых коленей, на которых теперь так безмятежно покоилось вязание…
«Она показывает ему все, – думала Марина, глядя на опрятно одетую мать. – Все, что под лифчиком, все, что под трусами. Все, все, все. И трогает он все. Все, что можно».
Это было ужасно и очень хорошо.
Все, все, все показывают друг другу, раздвигают ноги, трутся, постанывая, скрипят кроватями, вытираются между ног. Но в электричке, в метро, на улице смотрят чужаками, обтянув тела платьями, кофтами, брюками…
– Мама, а отчего дети бывают? – спросила однажды Марина, пристально глядя в глаза матери.
– Дети? – штопающая мать подняла лицо, улыбнулась. – Знаешь детский дом на Школьной?
– Да.
– Вот там их и берут. Мы тебя там взяли.
– А в детском доме откуда?
– Что?
– Ну раньше откуда?
– Это сложно очень, девулькин. Ты не поймешь.
– Почему?
– Это малышам не понять. Вот в школу пойдешь, там объяснят. Это с наукой связано, сложно все.
– Как – сложно?
– Так. Вырастешь – узнаешь.
Через полгода вернулся отец.
Еще через полгода она пошла в школу, чувствуя легкость нового скрипучего ранца и время от времени опуская нос в букетище белых георгинов.
Длинный, покрашенный в зеленое класс с черной доской, синими партами и знакомым портретом Ленина показался ей детским садом для взрослых.
Все букеты сложили в огромную кучу на отдельный стол, научили засовывать ранцы в парты.
Высокая учительница в строгом костюме прохаживалась между партами, громко говоря о Родине, счастливом детстве и наказе великого Ленина: учиться, учиться и учиться.
Школа сразу не понравилась Марине своей звенящей зеленой скукой. Все сидели за партами тихо, с испуганно-внимательными лицами и слушали учительницу. Она еще много говорила, показывала какую-то карту, писала на доске отдельные слова, но Марина ничего не запомнила и на вопрос снимающей с нее ранец матери, о чем им рассказывали, ответила:
– О Родине.
Мать улыбнулась, погладила ее по голове:
– О Родине – это хорошо…
С тех пор потянулись однообразные сине-зеленые дни, заставляющие готовить уроки, рано вставать, сидеть за партой, положив на нее руки, и слушать про палочки, цифры, кружочки.