Джек Керуак - Доктор Сакс
«Napoleon était un home grand. Aussie le General Montcalm a Quebec tambien qu’il a perdu. Ton ancestre, l'honorable soldat, Baron Louis Alexandre Lebris de Duluoz, un grand-père — a marriez l'Indienne, retourna a Bretagne, le pète la, le vieux Baron, a dit, criant a pleine tête, 'Retourne toi a crtte femme — soi un homme honnete et d’honneur.’ Le jeune Baron a retoumez au Canada, a la Rivie're du Loup, il avais gagnez de la terre alongez sur cette fleu — il a eux ces autres enfant avec sa femme. Cette femme la etait une Indienne — on ne sais pas rien d’elle ni de son monde — Toutes les autres parents, mon petit, sont cent pourcent Français — ta mère, ta belle tite mère Angy, voyons donc s'petite bonfemme de Coeur, — c’etait une L’Abbé tout Français au moin qu'un oncle avec un nom Anglais, Gleason, Pearson, quelque chose comme ca, il у a longtemp — deux cents ans —»
В смысле: «Наполеон был великий человек. И генерал Монкальм[86] в Квебеке, хоть он и проиграл. Твой предок, честный солдат, барон Луи Александр Лебри де Дулуоз[87], дедушка женился на индеанке, нернулся в Бретань, там отец, старый барон, сказал, заорал во весь голос: «Возвращайся к своей женщине будь честным и порядочным человеком». Молодой барон вернулся в Канаду на Ривьер-дю-Луп (Волчью реку), ему дали земли на берегу этой реки — с помянутой женой у них были и другие дети. Та женщина была индеанка — мы ничего не знаем ни о ней, ни о ее народе — Все остальные родители, малыш мой, на сто процентов французы — твоя мама, твоя хорошенькая мамочка Энжи, бедняжка добродушная, такая сердечная, — она была Л’Аббе, они все французы, кроме одного дяди с английской фамилией, Глисон, Пирсон, что-то эдакое, это давно было — двести лет назад»
И еще: — он всегда заканчивал плачем и стенаньями — ужасные муки духа — «О les pauvres Duluozes meur toutes! — enchainées par le Bon Dieu pour la peine — peut être l'enfer!» — «Mike! weyons donc!»
В смысле: «О бедные Дулуозы, все умирают! — Господом Богом прикованы к боли — может, даже к преисполнен!» — «Майк! Ну ты даешь!»
Вот я и грю моей маме: «J’ai peur moi allez sur mononcle Mike (Боюсь я ходить к Дяде Майку…)». Не мог же я рассказывать ей о своих кошмарах, как в одном сне тон ночью в нашем старом доме на Больё, когда кто-то умер, там был Дядя Майк и вся его Бурая родня (под Бурой я имею в виду, что все сильнозатемненные в комнате, как в снах бывает) — Но он был ужасен, свиноподобен, жирен, тошнолиц, лыс и зелен. А она догадалась, что я хам от страха касаемо ночных кошмаров. «Le monde il meur, le monde il meur (Раз люди умирают, так умирают), — вот что она мне сказала, — Дядя Майк умирает уже десять лет весь дом и дворы провоняли смертью —»
«Особливо с гробами».
«Ну, особливо с гробами, и ты должен помнить, милый, что все эти много лет Тетя Клементина страдает, стараясь свести концы с концами… Раз твой Дядя болеет и потерял свою бакалейную лавку — помнишь большие бочонки пикулей у него в лавке в Нэшуэ — опилки, мясо — а растить Эдгара, Бланш и Ролана надо, и Виола pauvre tite bonfemme — Écoute, Jean, ai pas peur de tes parents — tun n’ara plus jamais des parents un bon jour, (…и Виола бедняжка — Послушай, Жан, не бойся своих родителей — в один прекрасный день родителей у тебя не станет)».
И вот однажды вечером из дома на Фиби мы провожали Бланш (которая позже на такой же прогулке уперлась взять с собой мою собаку Красотку: Бланш-де боится темноты, и мелкая моя зверюга, сопровождая Бланш домой, выскочила, и ее переехал Роджер Кэррафел из Потакетвилля, который в тот вечер неким манером ехал на крохошинке «остин», и собаку сбило низким бампером, хотя раньше на Сэлем-стрит у калитки на газон Джо ее переехала обычная машина, но она прокатилась с колесами и даже не поранилась — Мне весть о ее смерти принесли как раз в тот миг моей жизни, когда я лежал в постели, обнаруживая, что у моего инструмента в кончике есть ощущения — и мне проорали через фрамугу: «Ton chien est mort! (У тебя собака погибла!)» — и принесли ее, умирающую, домой — на полу в кухне мы, и Бланш, и Кэррафел со шляпой в руке смотрим, как умирает Красотка, Красотка умирает тем же вечером, когда я открываю для себя секс, еще спрашивают, почему я чокнутый —) — И вот теперь Бланш (это еще до рождения Красотки, на 2 года раньше) хочет, чтобы мы с Ма проводили ее домой, поэтому мы идем, прекрасный мягкий летний вечер в Лоуэлле. Звезды сияют во глубине, — миллионы. Мы пересекаем парком огромные темноты Сары-авеню, а сверху громадные вздохи деревьев; и гибельное мерцанье тьмы на Риверсайд-стрит, и саваны железною забора Текстильного, и на Муди и по Мосту. В летне-тьме, далеко под нами, мягкие белые кони гноепены по валунам несутся в Ночном Свидании с Таиной и Дымками, что Бьются о Скалы, в Серой Анафемской Пустоте, все сыро-ревет-реет… дикое ионийское зрелище, к тому ж пугает — сворачиваем на Потакете и движемся мимо серой многоквартирки и Больницы Св. Иосифа, где моей сестре вырезали аппендицит, и Похоронных бюро темного Цепа там после того как проходишь изгиб пакостно хлипкого Сэлема, что закурвачивается вовнутрь, — появляются громадные особняки, торжественные, сидят на газонах важно, все увешаны знаками — «Р. К. Г. У. С. Т. Н. Дру, Распорядитель Похорон» — с катафалками, кружевными окошками, теплыми густыми интерьерами, отсыревшими шофероподобными гаражами катафалков, кустами вокруг газона, огромными склонами к реке и каналу, что отпадают от черной лужайки в величественную тьму и огни пены и ночи — ха река! Моя мама и Бланш беседуют об астрологии, идя под звездами. Иногда впадают в философию — «Ну какая же совершенно прекрасная ночь стоит, Энжи, а? Ох судьбинушка моя!» — вздыхает — Бланш пыталась покончить с собой с Моста Муди — она рассказала нам посреди сумрачных фортепиано — она играла на фортепиано и рассказывала о своих настроениях, она была у нас дома элегантной гостьей, что папу моего иногда просто бесило, особенно потому, что она нас так хорошо обучала — объясняла «Весенние шорохи» Рахманинова[88] и их играла — красивая блондинка, хорошо сохранилась — старик Замша глаз на нее положил, он жил в том старом белом доме по Риверсайд, напротив железных кольев Текстильного под неохватным деревом 1776 года, и мы всегда говорили о Замше, проходя ночью мимо дома, в котором он жил со своей женой (Печальные Гармонии Лоуэлла Любовной Ночи) —
Грот — он Громадно Дуроломил перед нами, справа… в ту гибельную ночь. Принадлежал сиротскому приюту на углу Потакет-стрит и Скул-стрит в голове Белого Моста — большой Грот — это их задний двор, безумный, обширный, религиозный, Двенадцать Кальварий, установлены двенадцать отдельных алтариков, заходишь спереди, встаешь на колени, в воздухе все, кроме ладана (рев реки, таинства природы, светлячки в ночи, мерцающие под сердитыми взорами статуй, я знал, что Доктор Сакс тут, течет в задворочных тьмах своей дикой и снобской накидкой) — а кульминацией там гигантская пирамида ступеней, на которой фаллически торчит сам Крест со своей Бедной Ношей, Сыном Человеческим, всем таким насаженным поперек в своей Агонии и Ужасе — вне сомнений, эта статуя шевелилась в ночи — …после того как… последние поклонники ушли, бедный пес. Провожая Бланш домой к кошмарным бурым мракам дома ее умирающего отца — мы заходим в этот Грот, как у нас часто бывает, чтобы внутри немного помолиться. «Я бы скорей сказала — желание загадать, — сказала Бланш. — Ох, Энжи, если б только мне найти своего идеального мужчину».
«А что же Замша, он идеальный мужчина».
«Но он женат».
«Если ты его любишь, он тут не виноват — плохое надо принимать с худшим». Моя мама огромно и тайно любила Замшу — так и говорила ему и всем — а Замша отвечал взаимной громадной добротой и очарованьем — Когда не играл в кегли или пул в Клубе, или не спал дома, или не водил свой автобус, он сидел у нас дома, устраивал большие вечеринки с Бланш и моими папой и мамой, а иногда и студентом Текстильного Томми Целиком и моей сестрой — Замша очень нежно относился к Бланш —
«Но он же просто-напросто грузовик водит, — говорила она. — Ничего особо отличного в нем нет». Она, вероятно, имела в виду, что он просто тупой молчун, Замша наш, ничто его сильно не волновало, он был симпатичный мирный человек. А Бланш и пить хотела Рахманинова вместо чая.
«О ирония жизни».
«Ну да, — вторила моя мама, — ийёния жизни, oui», — и спешила дальше под ручку с Бланш, закутавшись в пальто от поздненочного тумана, а я, Ти-Жан, шел рядом с ними, порой слушая, но по большей части наблюдая за темными тенями в ночи, от парка на Саре до Погребален и Гротов Потакета, ища глазами Тень, Доктора Сакса, прислушиваясь к хохоту, «муи-хи-хи-ха-ха», ища ту лужайку, на которой боролись Джи-Джей, я и Дики Хэмпшир, то место, где Винни Бержерак и Елоза швырялись друг в друга попкорном и т. д. А также, глубоко обернутый той грезой детства, что без дна и мгновенно воспаряет к невозможным виденьям средь бела дня, у меня весь город Манхэттен парализовало, я хожу повсюду со сверхжужжащим напряженьем внутри, которое сшибает все с пути, а кроме того, я невидим и забираю из кассовых аппаратов деньги, и гуляю по 23-й улице с огнем в голове, а эстакады трасс от меня гудят моим электричеством, по стали, камню и т. д. — Через дорогу, как раз перед тем, как нам сворачивать в Грот, — магазин, которым кратко владел Дядя Майк, пока слишком не заболел, и какое-то время им управлял Эдгар, а однажды летним вечером я услышал, как он говорит это новое слово «сексапильность», и все дамы засмеялись —