Джек Керуак - Доктор Сакс
Я кинул кусок черепицы скользом в воздух и нечаянно попал Саю в горло (Граф Кондю! он явился в ночи, хлопая над песчаным откосом, и порезал Саю шею своими жаждущими синими зубами у песчаных лун храпа) (в тот раз, когда я ночевал у Сая с Саем и Старшим Братом Эмилем, когда предки ездили в Канаду на «форде» 29-го года. — луна была полна в ту ночь, когда они уехали) — Сай закричал и потек кровью на кухню моей мамы этой своей раной, свежий лак — мы только переехали пачкает кровью, мама моя уговаривает его перестать плакать, перевязывает его, черепица такая аккуратная и смертоносная, все на меня злятся — говорят, Замковый Холм называется Змеиным Холмом, потому что там тусуется так много ленточных змеек — змеиная черепица — Берт Дежардан сказал: «Нельзя так делать». — Никто не понимал, что это вышло случайно, так зловеще все произошло — как бумага, на которой я Черноворил Дики, зловещая — и та серость забыта, я ж говорю, Сай и Берт были ужасно юны в давным-давнии движущегося Времени, кое так отдаленно, что в первый раз принимает эдакую жесткую позу позиции, смертеподобную, отмечающую прекращение собственной деятельности у меня в памяти и, следовательно, мира — время вот-вот вымрет — да только нынче оно ни разу не может, ибо уже произошло, оно — что вело к дальнейшим уровням — пока время разоблачало ее уродливую старую холодную пасть смерти худшим надеждам — страхам — Берт Дежардан и Сай Ладо, как любое предвидение грезы, нестираемы.
29
И вот я — играю в свой бейсбол на дворе в грязи, рисую камнем круг посредине, вот 3-я, вот для шортстопа, 2-я база, первая, вот для позиций на аутфилде, и подаю мяч маленьким самообращенным щелчком, тяжелый мячеподшипник, бита — здоровенный гвоздь, ххап, низкий мяч между камнем 3-й и ш-с, удар в базу ушел налево, поскольку не прокатился по кругам инфилда — вот летящий влево, плюхается в круг левого поля, он в ауте, я это сыграл и послал такой длинный хоумран, что непостижимо, прежде ромб, что я рисовал на земле, и игра, в которую я играл, были синонимами обычных расстояний и значений мощности в бейсболе, как вдруг я бью этот невероятный хоумран тонким концом гвоздя и загоняю мяч, который был моим чемпионом великой гонки Отвращение на $1.000.000 в своей жизни-зимой-в-спальне, а тут весна, цветочки в центре поля, Димаджио[57] смотрит, как растут мои яблочки, — он проплывает поперек всего мешающего стадиона, или двора, в истинно пригороды мифическою города, засекая мифическое игровое поле, — во двор дома по Фиби-стрит, где мы раньше жили, — потерялся там в кустах — я потерял свой мяч, свое Отвращение, вся лига завершилась (и Скаковой Круг лишился своего Царя), пробит зловещий концесветный хоумран.
Я всегда считал, будто нечто таинственное и окутанное саваном и предзнаменованное было в этом событии, которое положило конец детской игре, — от него мои глаза устали — «Просыпайся, Джек, — выдь навстречу жуткому миру черноты без своих аэропланных баллонов в руке». — За громыхающими яблоками моей земли, и его оградой, что так дрожит, и зима на бледном горизонте осени вся убелена сединами от собственных вестей в большеварежковом комиксе от редакции о запасании угля на зиму (Темы Депрессии, нынче это лари от атомной бомбы в подвалах, наркоманская сеть коммунистов) — огроменный прикол, от которого тошнит у тебя в газетах, — за зимой звезда моя поет, зовет звоном, мне неплохо в отцовском доме. Но рок грянул выстрелом, когда грянул, как и гласило предвестие и как подразумевалось смехом Доктора Сакса, когда он скользит меж грязей, где потерялся мой подшипник, мартовской полуночью, что частично совпадает с ослепительным сверком, безумным от ее окровавленных солнечных пейзажей в комплекте с железной грущеткой в сумерках, называемых туманами, через болотистые топосъемки — Сакс там шагает беззвучно по яблоневой листве в его таинственной грезоныряющей ночи —
Когда сладкою ночью я сгребаю всех моих котят, моего котика, подбираю вверх одеяло, он проскальзывает, делает ровно три оборота, хлоп, мотор работает, готов спать всю ночь, пока Ма не разбудит утром в школу — на дикую овсянку и тост по парующим осенним утрам — ибо туманы, мерцающие ввысь изо рта Джи-Джея, пока он встречает меня в углу: «Хысспади, вот холод — то! — клятая зима припердела своей жопищей с Севера, не успели летние дамульки собрать зонтики и свалить».
— Доктор Сакс, не вихри мне саванов — раскрой свое сердце и поговори со мной — в те дни он бывал молчалив, сардоничен, хохотал в высокой тьме.
Теперь я слышу, как он вопит с ложа края — «Змей Восстает по Дюйму в Минуту, дабы изничтожить нас, — а ты сидишь, ты сидишь, ты сидишь. Аиииии, ужасы Востока — никаких не делай причудливых возрезов на стену Тибета, чем мулоухий двоюродный брал Кенгуру — Фрезели! Граумы! Проснись испытанью в своих тростниках — Змей это Грязный Убивец — Змей это Нож в Сейфе — Змей это Ужас — лишь птички хороши — убийственные птицы хороши, убийственные змеи — не хороши».
Маленький бубличек смеется, играет на улице, понятия не имеет — Однако папа же предупреждал меня много лет, это грязная змейская сделка с хитрым имечком — называется Ж-И-З-Н-Ь — хотя скорее Ф-У-Ф-Л-О… Как же и впрямь прогнивают стены жизни — как рушится балка сухожилья…
КНИГА ВТОРАЯ
Угрюмая книгофильма
СЦЕНА 1. Два часа — странно — гром и желтые стены маминой кухни с зелеными электрическими часами, посередине круглый стол, плита, огромная чугунная печка двадцатых, теперь на нее только ставят, рядом с современной зеленой газовой плитой тридцатых, на которой были горячи столько сочных ед и слоистых громадных нежных яблочных пирогов, уиии — (дом на Саре-авеню).
СЦЕНА 2. Я у окна в гостиной смотрю на Сару-авеню и ее белые пески, что каплют в душе, из толстой жаркой чесучей мягкой мебели, огромной и медведеподобной, по той причине, что ее тогда такой любили, а теперь зовут «пухлой», — гляжу на Сару-авеню сквозь кружевные занавески и обисеренные окна, в темном сумраке у обширной черноты квадратноспинного фортепиано, и темных кресел, и утробной софы, и коричневой картины на стене, изображающей ангелов, играющих вокруг бурой Девы Марии и Младенца в Бурой Вечности Бурых Святых —
СЦЕНА 3. С херувимами (гляди ближе), совсем угрюмыми в их грустненьких развлеченьицах средь облаков и смутных бабочек-самих-себя, а также вполне себе нечеловечьих и херувимообразных («Мне тут херувим сказал», — говорит Гамлет поисковой партии Розенкранца и Гильденстерна, что спешит обратно в Англетерр[58]) — (Я ношусь с диким ведром в зимах той нынедождливой улицы, у меня замысел строить мосты в снегу, и пусть канава выдалбливает под ними полые каньоны… на заднем дворе весенней бейсбольной грязюки, я в зимнекопаных громадных отвесностенных Уолл-стритах в снегу и рассекаю, давая им аляскинские прозванья и проспекты, что есть игра, в которую мне до сих пор нравится играть, — и когда стирка, Ма заледеневает на веревке, я таскаю ее маршем по частям на боковой землечерпалке в сугробы крыльца и наваливаю лопатой мексиканские gloriettas[59] вокруг карусельного столба для бельевых веревок).
СЦЕНА 4. Бурую картинку на стене нарисовал какой-то старый итальянец, который давно уже истерся из моих учебников приходской школы вместе с его бурыми не-Гаудтовыми[60] тушами и чернильнованильными тушками ягнят, которых сейчас забьет еврейский деловой Мойше с его поперечным носом, не желает слушать вой собственного сынка, он скорее — картинка до сих пор где-то есть, многим нравится — Но присмотрись-ка поближе, мое лицо теперь в окне дома на Саре-авеню, шесть домиков на всей грунтовой улице, одно большое дерево, мое лицо выглядывает сквозь капли росы дождя изнутри, из угрюмого особо бурого техниколорного интерьера моего дома, где также таится ссаногоршечный сумрак семейных чуланов на Чумазом Севере, — на мне плисовые штаны, коричневые, гладкие и легкие, а также кеды и черный свитер поверх коричневой рубашки, расстегнутой на вороте (я никогда вообще не носил значков Дика Трейси[61], я был гордый профессионал Теми[62] с моими Тенью-с-Саксом) —
Я пацанчик с голубыми глазами, 13, жую свежее холодное яблоко-макинтош, которое купил мой папа минувшим воскресеньем на воскресноездовой дороге в Гротоне или Челмзфорде, сок так и щелкает и отлетает у меня от зубов, когда я остужаю эти яблоки. И я жую, и чавкаю, и смотрю в окно на дождь.
СЦЕНА 5. Выше голову, огромное древо Сары-авеню, принадлежало миссис Фьюхлоп, чью фамилию я забыл, но проросло богоподобно, как Олот Молотремь, из синей земли ее гигантского травянистого двора (он тянулся до самого белобетонного гаража) и расцвело грибом в небо своими раскидами ветвей, что возвышались над множеством крыш по соседству и поступали так, особо ни одной и не касаясь, теперь это громадный и груковый овощной пеотль Природы в серорежущем дожде Новой Англии посередь апреля — древо каплет огромными каплями, встает на дыбы и уносится прочь в вечность деревьев, в собственное свое пламьпезное небо —