Иоганн Гете - Собрание сочинений в десяти томах. Том девятый. Воспоминания и встречи
Теперь мне точнее, чем когда-либо, уяснилась великая беда этого молодого человека: он ничего не знал о внешнем мире, все почерпалось им только из обширной его начитанности. Все свои силы, все свои способности он обращал вовнутрь; а так как в душе его отсутствовал хотя бы проблеск таланта, то он, можно сказать, был изничтожен и раздавлен навалом приобретенных им разнородных знании. Странно, но этому молодому человеку были, видимо, начисто незнакомы и те светлые радости, которые так дивно обогащают всех, кто изучает языки классической древности.
Так как я уже не раз с успехом испытывал в схожих обстоятельствах и на себе, да и на других, одно средство, а именно доверчивое обращение к природе в ее безграничном разнообразии, я попытался применить таковое и в данном случае, а потому после некоторых колебаний обратился к моему собеседнику с такой речью:
«Мне кажется, я отчасти уразумел, почему тот молодой человек, к кому вы обратились с таким чрезвычайным доверием, оставил вас без ответа. Дело в том, что нынешний его образ мыслей так противоположен вашему, что он, надо думать, не надеялся установить с вами какого-либо взаимопонимания. Мне случалось присутствовать во время оживленных бесед в том дружеском кружке, о котором я вам говорил, и мне пришлось слышать из его же уст, что, по его разумению, имеется только одно средство спастись, избавиться от болезненного, мрачного, самоистязательного душевного состояния, и это средство — внимательное созерцание природы и сердечное участие ко всему, что творится во внешнем мире. Уже самое общее знакомство с природой, безразлично, с какой ее стороной и на каком трудовом поприще ты с нею соприкоснулся, в качестве садовника или земледельца, охотника или рудокопа, отвлекает нас от бесплодного самоанализа. И, напротив, когда мы направляем все наши духовные силы на познание реальных, бесспорно существующих явлений, это постепенно вселяет в нас великий покой и удовлетворенность ясностью, уже нами достигнутой. Вот почему судьба художника, неизменно верного природе и вместе с тем стремящегося расширить и усовершенствовать свою душу, представляется нам наиболее завидной».
Мой юный друг внимал моим словам с нетерпением, с явным беспокойством и с возраставшей досадой, как слушаешь речь, произнесенную на неизвестном тебе языке или уж очень запутанную. Я же, без надежды на успех, тем не менее продолжал говорить, лишь бы только не погрузиться в обидное молчание. «Мне как пейзажисту, — говорил я, — все эти мысли были особенно дороги, поскольку мое искусство непосредственно обращено к природе. Но с тех пор, как мне довелось их услышать, я стал усерднее и ревностнее присматриваться к природе, не только к особо прекрасным и выразительным ландшафтам, но и ко всем ее порождениям, не обходя ни одно из них своей преданной любовью». И тут, чтобы не погрязнуть в общих местах, я ему признался, что даже это — казалось бы, вынужденное — зимнее путешествие было для меня не в тягость, а в непроходящую радость. Я поэтически, но в самых обыденных, безыскусных словах описал ему все, что повстречалось мне на пути: и раннее утро с блестящим снежным покровом на горных вершинах, и бескрайнюю лесную чащу при непрерывно меняющемся освещении; я пытался воздвигнуть в его дремлющем воображении причудливые башни и крепостные бастионы Нордгаузена, увиденные мною уже в сгустившихся сумерках, и — далее — ночное журчание вод, низвергающихся в тесные ущелья и нет-нет да обретающих мимолетную видимость в неверном мерцании фонаря моего вожатого. Так я вплотную подошел к рассказу о Бауманновой пещере, но тут же был прерван моим слушателем.
«Если я о чем жалею, — сказал он, — так это о времени, потраченном мною на хождение к этой пещере. Где уж ей было тягаться с моим представлением о ней, порожденным моей фантазией?» После сказанного выше меня не могли особенно огорчить болезненные симптомы его душевного состояния: ведь я не первый раз видел, что человек предпочитает достоинству ясной действительности туманный морок своего воображения. Не более удивило меня и то, что в ответ на мой вопрос, какою же он представлял себе эту пещеру, наш молодой друг обрисовал ее так, как едва ли бы удалось самому смелому театральному художнику воссоздать притворы Плутонова царства.
Я испробовал еще несколько пропедевтических средств, чтобы уяснить себе, какого курса лечения следовало бы ему придерживаться. Но строптивый юноша так решительно заявил, что ничто в мире удовлетворить его не может, и душа моя для него поневоле замкнулась. Проделанный мною ради него трудный путь я счел достаточным проявлением доброй воли, чтобы успокоить мою совесть и признать себя свободным от каких-либо перед ним обязательств.
Было очень поздно, когда он вызвался прочесть мне еще и второе, более резкое, свое послание, которое я тоже помнил слово в слово. Но тут я сослался на чрезмерную усталость, и он уважил мою отговорку; тем настоятельнее он приглашал меня, от имени родителей, к раннему завтраку. Я порешил тогда же утром ему открыться. А пока мы расстались мирно и благоприлично. Личность его произвела на меня весьма своеобычное впечатление. Роста он был среднего, черты лица его не были привлекательны, но нельзя сказать, чтобы уж очень отталкивающи; при всей своей мрачности он не был невежлив, скорее даже мог сойти за вполне благовоспитанного молодого человека, который в тиши, в гимназии и в университете, усердно готовился занять церковную или академическую кафедру.
Выйдя на улицу, я убедился, что небо к ночи прояснелось, вызвездило, а улицы и площади густо устланы сверкающим снежным покровом. Я задержался на проторенной тропинке, залюбовавшись полуночной снежной былью. Обдумав сегодняшнюю встречу, я принял твердое решение более не встречаться с этим молодым человеком, а посему велел подать мне лошадь, едва займется рассвет. Кельнеру я вручил карандашную записку без подписи с просьбой доставить ее молодому человеку, с которым он меня познакомил, устно же присовокупил к моим извинениям несколько добрых и правдивых слов, не сомневаясь, что мой угодливый вестник сумеет их изрядно приукрасить.
Я ехал в Гослар через Раммельсберг, где ознакомился с медеплавильными печами и другими техническими приспособлениями сходного назначения, стараясь понять и запомнить их устройство. Продолжив свой путь, я должен был придерживаться северо-восточного склона Гарца, подвергаясь ярым налетам ветра и хлопьев метели. Но об этом распространяться не буду, в надежде, что вскоре выпадет случай поговорить с моими читателями подробнее.
Не помню, долго ли я оставался в неведении касательно моего вернигеродского знакомца, когда нежданно в мой веймарский Садовый домик поступило его письмецо с просьбою повстречаться; я тут же ответил, что буду рад его видеть. Уже я мысленно предвосхищал сцену недоуменного узнавания, но вошедший молодой человек спокойно сказал мне: «Я ничуть не удивлен вас застать здесь. Почерк, которым написано ваше приглашение, мне сразу же напомнил те строки, что вы мне направили, покидая наш город, а заодно и тогдашнего таинственного посетителя».
Такое начало возобновившихся отношений меня не могло не порадовать; между нами завязалась доверительная беседа: он обрисовал мне положение, в котором очутился, я же прямодушно высказал свои мнения. Не берусь судить, действительно ли изменилось его душевное состояние, но надо думать, что с ним все обстояло не так уже плохо, — во всяком случае, мы, после ряда откровенных объяснений, расстались друг с другом мирно и дружелюбно, только что я не мог ответить взаимностью на его жгучее желание заключить со мною страстную дружбу и душевную близость.
Некоторое время мы еще поддерживали довольно усердную переписку, тем более что мне не раз представлялась возможность оказывать ему весьма существенные услуги, о чем он всегда вспоминал с благодарностью при наших редких встречах. А впрочем, и он и я не без удовольствия вспоминали о наших первых встречах. У него, по-прежнему более всего занятого собою, было, конечно, о чем порассказать и в чем поисповедоваться. Надо сказать, что ему со временем посчастливилось добиться положения довольно видного писателя, автора серьезных трудов по древнейшей философии, особенно связанной с мифологическими представлениями первобытных народов. Таким путем он надеялся выявить религиозные истоки прамышления раннего человечества. Плессинг присылал мне все свои книги по мере их выхода в свет, но, признаюсь, читать их я так и не отважился — слишком далеки были его кропотливые труды от насущных моих интересов.
Не скрою, и теперешний образ его жизни меня тоже никак не мог утешить. В дни молодости он запустил, а быть может, и высокомерно презрел лингвистические и исторические знания, чтобы потом тем яростнее овладеть ими. Таким безмерным духовным рвением он истощил свои физические силы; а материальные его обстоятельства были далеко не из лучших. Ограниченность его доходов никак ему не позволяла сколько-либо печься о здоровье, щадить свой уже изрядно изношенный организм. К тому же он так и не преодолел самоистребительных привычек поры своей мрачной юности. Казалось, он и теперь по-прежнему стремится к недосягаемой цели. А потому, когда нам обоим наскучило предаваться сладостным воспоминаниям, наша непринужденная общительность сама собой прекратилась. Мы разошлись в полном мире и согласии, но меня не покидали страх и тревога о нем в связи с наступившими бедственными временами.