Эмиль Золя - Западня
Она вновь подняла глаза. Перед ней было здание боен, которое начали сносить; за развороченным фасадом лежали темные вонючие дворы, еще влажные от крови. Жервеза вернулась обратно по бульвару и увидела высокую серую стену, за которой веером развернулись мрачные корпуса больницы Ларибуазьер с длинными рядами окон; дверь, пробитая в стене, внушала страх всему кварталу: отсюда обычно выносили покойников, недаром эта крепко сбитая дубовая дверь была сурова и безмолвна, как надгробный памятник. И, чтобы не смотреть на нее, Жервеза пошла дальше и добралась до железнодорожного моста. Высокий парапет из толстого клепаного железа скрывал от взоров расходящиеся внизу пути; на фоне сверкающего огнями Парижа виднелся лишь кусок вокзальной крыши, вечно покрытой слоем черной угольной пыли; из далекого освещенного пространства долетали свистки паровозов, доносилось равномерное поскрипывание поворотных кругов — шум огромной невидимой работы. Из Парижа вышел поезд, и с каждым мгновением становилось явственнее его тяжелое пыхтение и стук колес. Но самого поезда она так и не увидела, лишь белый султан дыма взвился над парапетом и тут же исчез во мраке. Весь мост задрожал, и Жервеза осталась стоять, взволнованная этим быстро промчавшимся поездом. Она повернула голову, как бы для того, чтобы проследить за ним, но услышала лишь грохот колес, замиравший вдали. Ей чудилось, что там, за высокими домами, беспорядочно разбросанными по обе стороны от полотна, за их нештукатуренными стенами, пожелтевшими от копоти паровозов, покрытыми гигантскими рекламами, лежат деревенские просторы и сияет чистое глубокое небо. О, если бы она могла уехать куда-нибудь далеко, прочь от этого города бедствий и нищеты! Быть может, она начала бы жизнь сызнова. Затем она поймала себя на том, что тупо рассматривает объявления, расклеенные по парапету. Каких только тут не было цветов и красок! Одно ярко-голубое объявление обещало награду в пятьдесят франков тому, кто найдет пропавшую собаку. Ну и любили же, верно, хозяева этого пса!
И Жервеза опять медленно двинулась в путь. В густеющих дымных сумерках зажигались газовые фонари, и длинные улицы, поглощенные тьмой и ставшие черными, снова возникали, сверкая огнями, и, казалось, еще больше вытягивались, прорезая ночь до самого горизонта, окутанного беспросветным мраком. Дыханием широких просторов веяло здесь, на этой парижской окраине, и цепочки фонарей как будто упирались в огромное безлунное небо. Наступил час, когда на всем протяжении бульваров весело загораются окна ресторанов, трактиров и кабачков, а изнутри долетает галдеж, сопровождающий первые стаканчики и первые пляски. В этот день большой получки на улицах было полным-полно загулявших рабочих. В воздухе пахло знатней попойкой, но пока что все шло по-хорошему — начало хмельного разгула, не больше. В глубине ресторанчиков люди набивали себе брюхо: за освещенными окнами было видно, как они ели и хохотали с полным ртом, не успев даже прожевать кусок. В кабаках пьяницы усаживались за столики, горланя и размахивая руками. Среди адского шума и непрерывного топота ног по тротуару слышались порой визгливые или хриплые голоса: «Эй ты, пойдем закусим, что ли?.. Поторапливайся, бездельник, сегодня я угощаю!.. А вот и Полина! То-то будет смеху!» Громко хлопали двери, и из них вырывался винный дух и рев корнет-а-пистонов. У дверей «Западни» папаши Коломба, освещенной, словно собор в день торжественной службы, выстроилась целая очередь. Черт возьми, можно было и вправду подумать, что там справляли какой-то праздник; собутыльники пели хором, надув щеки и выпятив животы, совсем как певчие в церкви. Чествовали, оказывается, святую Получку, славную святую, которая, верно, сидит в раю за кассой. И, видя, как рьяно начинается праздник, рантье, чинно прогуливавшиеся под руку со своими женами, повторяли на все лады, качая головой, что нынче ночью на парижских улицах будет полным-полно пьяных. А над этим гомоном стояла очень темная, очень мрачная и холодная ночь, и ее оживляли лишь огненные полосы бульваров, расходящиеся во все четыре стороны.
Жервеза стояла перед «Западней» и размышляла. Будь у нее хотя бы два су, она зашла бы и опрокинула стаканчик. Водка, пожалуй, перебила бы голод. Сколько стаканчиков она опрокинула за свою жизнь! Право же, водка не плохая штука! И Жервеза издали смотрела на дьявольскую машину, чувствуя, что отсюда пришли все ее беды, и все-таки мечтая напиться до потери сознания, как только в кармане заведутся деньги. Но тут она вздрогнула от холода и заметила, что наступила темная ночь. Час настал. Надо взять себя в руки и быть пообходительнее, коли она не хочет подохнуть с голоду среди общего веселья. Ведь брюхо-то не наполнится, если смотреть, как жрут другие. Она замедлила шаг и огляделась. Под деревьями мрак был гуще. Народу проходило мало, люди торопились и быстро пересекали бульвар. И на его широкой аллее, пустынной и темной, где замирало оживление соседних улиц, стояли женщины и терпеливо ждали, неподвижные, как маленькие чахлые деревца; затем они медленно сходили с места, делали несколько шагов по оледеневшей земле и снова останавливались, словно примерзнув к ней. Тут была одна толстуха с грузным туловищем и тонкими руками и ногами, похожими на паучьи лапки; ее дряблая грудь выпирала из ветхого черного платья, голова была повязана желтым шарфом; другая, тощая, как жердь, нацепила на себя фартук, точно кухарка; среди наштукатуренных старух было много и молодых потаскушек, но таких грязных, таких жалких, что, казалось, тряпичник и тот побрезговал бы ими. Жервеза не знала, как взяться за дело, и приглядывалась к соседкам. Горло у нее перехватило от волнения, она дрожала, как девчонка; стыдно ей или нет, она и сама не знала, но двигалась словно в дурном сне. С четверть часа она простояла не шевелясь. Мужчины быстро проходили мимо и даже не оборачивались. Тогда она сама нерешительно приблизилась к какому-то мужчине, который шел, засунув руки в карманы, и посвистывал.
— Сударь, послушайте… — прошептала она сдавленным голосом.
Мужчина мельком взглянул на нее и ушел, насвистывая еще громче.
Жервеза постепенно осмелела. Ее раззадорила эта охота, эта погоня голодного брюха за убегающим обедом, и она позабыла о робости. Долго еще она бродила, потеряв представление о времени и месте. Немые черные фигуры девок шагали взад и вперед под деревьями, как звери в клетке. Медленно появлялись они из темноты, похожие на привидения, проходили в ярком свете фонаря, где четко вырисовывались их напудренные лица, и снова тонули во мраке, растворяясь в таинственном очаровании ночи, лишь белые оборки их нижних юбок колыхались во тьме. Мужчины порой останавливались, балагурили со шлюхами и уходили, посмеиваясь. Другие смущенно следовали за женщиной, шагах в десяти от нее, боясь, как бы их не заметили. Слышался громкий шепот, приглушенные звуки спорящих голосов, яростный торг, затем надолго все снова погружалось в тишину. И сколько ни шла Жервеза, она видела в темноте женские фигуры, стоявшие как часовые на всем протяжении внешних бульваров. Шагах в двадцати от одной потаскухи она неизменно замечала другую. Конца этой цепи не было видно, словно весь Париж находился под охраной. Но Жервезой все пренебрегали, она злилась, меняла место стоянок и, наконец, стала бродить между проспектом Клиньянкур и улицей Шапель.
— Сударь, послушайте…
Но мужчины не оборачивались. Она шла мимо разрушенных боен, вонявших кровью. Она снова окидывала взглядом бывшую гостиницу «Добро пожаловать», заколоченную и унылую. Она проходила вдоль ограды больницы Ларибуазьер и машинально пересчитывала освещенные окна ее корпусов, светившиеся тускло и мягко, как ночники у изголовья умирающего. Она пересекала железнодорожный мост, содрогавшийся под колесами поездов, которые с грохотом неслись вдаль, бросая резкий и отчаянный призыв. О, каким мрачным казалось все это под покровом ночи! Затем она возвращалась обратно, скользила взглядом по тем же домам, по веренице женщин на том же отрезке бульвара, и так десять, двадцать раз подряд, не останавливаясь, ни разу не присев на скамейку. Нет, она никому не нужна. Ее стыд, казалось, увеличивался от этого пренебрежения. И она опять шла под гору по направлению к больнице и опять поднималась к бойне. Да, вот ее последняя прогулка — от пропитанных кровью дворов, где убивают животных, до тускло освещенных больничных палат, где смерть настигает людей на казенных кроватях. Вся ее жизнь протекла здесь.
— Сударь, послушайте…
И вдруг Жервеза увидела на земле свою тень. Когда она подходила к фонарю, расплывчатая тень становилась явственной и четкой, огромной, безобразной и смешной — уж очень толста была сама Жервеза. На тени живот, грудь, бедра тряслись и, смещаясь, налезали друг на друга. Жервеза так сильно хромала, что дергалась при каждом шаге, — паяц, да и только! Затем, когда она удалялась от фонаря, паяц разрастался до громадных размеров, заполнял собой весь бульвар и, припадая на одну ногу, тыкался носом то о деревья, то о стены домов. Боже, какая она стала уродливая и смешная! Никогда еще Жервеза не видела так ясно, до чего она расползлась. Теперь она уже не могла оторвать глаз от своей тени и нарочно приближалась к фонарям, чтобы полюбоваться на ее пляску. Что за мерзкая баба двигалась рядом с ней! Ну и туша! Кто позарится на этакую красотку?! И, совсем оробев, она невнятно бормотала вслед прохожим: