Грубиянские годы: биография. Том I - Поль Жан
И последнее: если ты предлагаешь что-то читателю в сжатом виде, «в орехе», он требует выжимку и из этого – ореховое масло; если же ты из жесткой, как камень, скорлупы вылущиваешь для него вкусный миндальный орешек, он хочет, чтобы это лакомство снова заключили в оболочку, на сей раз сахарную —
Пусть какой-нибудь достопочтенный член городского совета просто приложит приведенные мною немногие, ни на что не претендующие высказывания и к сей книге, и к себе, и к читателям, после чего спросит себя: «Не закрыт ли уже вопрос об этих и о тех?»
Однако я должен коснуться еще четырех пунктов. Первый пункт – явно не самый приятный.
Пока что я заработал своим писанием всего пятьдесят номеров из Кабелева кабинета натуральных диковин (считая само это письмо, которое тоже вознаграждено половинкой камня из мочевого пузыря барсучьей собаки) – но уже отправил три тома, которые вам еще только предстоит разгрузить; поскольку же собрание кабинета состоит в совокупности из 7203 номеров, то в конечном счете «Грубиянские годы» должны сравняться по объему со «Всеобщей немецкой библиотекой», все же столь отличной от них по содержанию. Последнее я говорю не из скромности, но потому что действительно так чувствую. Между тем в ближайшее время я собираюсь показать в своих «Лекциях по искусству, прочитанных на Лейпцигской пасхальной ярмарке [36] 1804 года», во-первых, что (это и так очевидно), и во-вторых, почему писатель-эпик (к чьей сфере относится и настоящая книга) пишет бесконечно длинно и только с помощью длинного рычага-руки может произвести впечатление на читателя, тогда как лирик и с коротким рычагом работает вполне впечатляюще. Эпический день, как и дни заседаний Рейхстага, еле-еле добирается до вечера, я уж не говорю о конце; а о том, как пространна гётевская «Доротея», хотя все ее действие укладывается в один день, знает каждый немец; но если бы в журнале «Имперский вестник» захотели опубликовать чисто прозаическую фабулу этой поэтической истории, они ужали бы ее до размеров стандартного рекламного объявления книготорговца.
Тот или иной уважаемый член магистрата будет прав, если задумается еще и о том, что авторы, подобно натянутым струнам – которые вверху и внизу, в начале и в конце звучат очень высоко и только в середине так, как положено, – что авторы точно так же в начале, а потом и в конце своего произведения совершают самые длинные и самые высокие прыжки (всегда требующие определенного места), чтобы в первом случае показать себя, а во втором – достойно откланяться (в середине же без лишних выкрутасов добросовестно занимаются своим делом). Даже этот трехтомник я начал и завершил письмами к исполнителям завещания, просто чтобы блеснуть. От срединных же томов «Грубиянских годов» я жду самого лучшего – а именно: лирических уплотнений, подлинным мастером которых, насколько мне известно, был Микеланджело.
Второй пункт – еще более удручающий, потому что он касается рецензентов. Им всем, я знаю, будет так же трудно выступать против меня, обороняясь от всех утонченных и грубых удовольствий, которые можно черпать (или снимать как сливки) даже из одного только названия «Грубиянские годы», как трудно мне самому – даже в официальном письме уважаемым исполнителям завещания – воздержаться от потаенных реторсий в адрес таких персон и от антиципации того, о чем сказано в заглавии. Но всё это, вероятно, еще заявит о себе во всеуслышание или, по крайней мере, будет сделано – и на фоне одной грубости вторая покажется чуть ли не комплиментом… Только имейте в виду, достопочтенные отцы города и предместий, что на вас собираются напасть и что уже готовится процесс по делу об исполнении завещания его исполнителями. «Все в нашем городе (пишут мне, очень коротко, из Хаслау, Веймара, Иены, Берлина, Лейпцига) удивлены и возмущены тем, что…… исполнители Кабелева завещания именно тебе (Вам) поручили написать биографию нотариуса, хотя, согласно соответствующей клаузуле, с тем же успехом могли бы поручить это дело Ричардсону, Геллерту, Виланду, Скаррону, Хермесу, Мармонтелю, Гёте, Лафонтену, Шпису, Вольтеру, Клингеру, Николаи, госпожам Сталь и Меро, Шиллеру, Дику, Тику и так далее, – но они обратились именно к тебе (Вам), предложив в качестве награды экспонаты из великолепного кабинета натуральных диковин, который многие люди уже сейчас осматривают. Друзья и враги упомянутых авторов хотят тебя (Вас), это уж само собой, а главное, членов Хаслауского магистрата… дьявольски унизить в журналах и отослать восвояси. Но я прошу тебя (Вас) не упоминать моего имени. Один будущий рецензент торжественно поклялся: он, мол, вообще откажется вести себя как порядочный человек, ежели сохранит порядочность при таких сомнительных обстоятельствах».
Против этого невозможно что-либо предпринять, кроме разве что антикритики, каковая, однако, может растянуться до бесконечности: ибо собака лает в ответ на свое же эхо; здесь вступает в силу давно известный цикл зуда и расчесывания, расчесывания и зуда. Но это всё нехорошие истории, и автор сам несказанно страдает от них: ведь – в ходе полемики – он постоянно рискует потерять репутацию, обрести же ее может только рецензент; и вообще любой автор жаждет похвал, он весьма неохотно празднует после дня именин годовщину дня, когда его окрестили каким-нибудь вторым – уничижительным – именем. Для него ужасно и до крайности неприятно, что немецкая публика хочет от своих авторов, как английская от своих медведей, чтобы они не только танцевали перед ней, но и на ее глазах подвергались травле. Между тем, каждый автор имеет – или должен иметь – столько же гордости, сколько есть у любого Пеха, или Тецета, или Икса, или другой заглавной буквы из «Грамматических разговоров» Клопштока: прежде всего потому, что является главой этого раздутого им Союза XXII-х или этого Большого оркестра из 24 музыкантов, Violons ou les vingt-quatre, которых он расставляет на бумаге, как пожелает.
Впрочем, против всего этого нашлось бы хорошее средство, или проект, высоко-благородные члены городского совета, – если бы вы согласились его принять. Уже сто раз я думал: разве не могла бы какая-то компания добросовестных авторов, обладающих одинаковыми принципами и лавровыми венками, собраться вместе и собрать столько денег, чтобы они могли завести для себя собственного рецензента, дать ему возможность выучиться и выплачивать ему жалование, но с условием, что этот малый будет публично выносить суждения в популярных газетах исключительно о своих работодателях – строго, но беспристрастно и в соответствии с теми немногими эстетическими принципами, которые такой фамулус, или Valet de Fantasie, должен иметь и сохранять? Когда такой ординарец, так сказать, вникнет в манеру своих шефов, а ничем другим интересоваться не станет и ничего больше не будет знать: разве он не сумеет написать: «Так, мол, и так, дело обстоит таким-то и таким-то образом; а кто пытается это опровергнуть, тот лишь показывает, что он скотина и обезьяна»?
– В некотором смысле, достопочтенные члены городского совета, у меня есть для вас сообщение; и касается оно как раз того молодого человека, который лично передаст вам «Грубиянские годы». Этого человека, собственно, зовут Зрястриц, но он, изменив всего одну букву, превратил свое тусклое имя в более яркое – Зрюстриц. Поначалу он, возможно, покажется благомудрым господам из городского совета несколько отталкивающим: из-за своего внешнего вида, из-за сбивчиво-свирепого взгляда, «шведской», или «ежовой», головы, жутких бакенбардов и сходства с так называемыми гробианами. Однако втайне он вежлив, и, вообще, у него есть кумиры, которым он поклоняется. Этого Зрюстрица – примерно через две недели после того, как он покинул гимназию, будучи робким, спокойным и тихим человеком, отнюдь не обещающим, что из него получится какой-то особенный Циклоп или Енак… – так вот, через две недели я вновь повстречал его в Иене. Боже! кто стоял предо мной? Князь, гигант, грубиян (но благородный), Атлас, поддерживающий небо, которое сам он и создал, организовав новый мир и дезорганизовав старый! А между тем он тогда едва начал слушать лекции и, собственно, ничего существенного не знал; он еще был лежащим навытяжку петушком, над чьей головой и клювом Шеллинг провел мелом свою уравнительно-экваториальную линию и который сдвинулся на том, что, недвижимый, смотрит на нее, не будучи в силах подняться; и тем не менее он уже тогда был многим и большим: он это чувствовал, как понимал он сам и как представлялось мне. Отсюда, между прочим, следует, что и в мире духа наверняка существует ускоренный метод, позволяющий всего за четырнадцать дней откормить внутреннего человека и превратить его в человека поистине весомого: как имеется сходный метод в физическом мире, где гуся, подвешенного в парящем состоянии, с завязанными глазами и заткнутыми ушами, посредством особого питания можно за тот же промежуток времени откормить так, что его печень будет весить четыре фунта.