Петрюс Борель - Шампавер. Безнравственные рассказы
– Это здесь, господа, – закричал комиссар, – идемте!
Капрал постучал несколько раз молоточком.
– Именем закона, отворите! – вскричал он, ударяя прикладом ружья. Перепуганный привратник открыл дверь.
– Боже ты мой, господа, что случилось? Что вам угодно?
– Пойдете с нами. Мы пришли сделать обыск. Ага, вот опять кровь показалась, глядите! Следуйте за мной.
Они поднялись на самый верх по лестнице и вошли в коридор, где следы крови опять обрывались у каких-то дверей.
– Кто тут живет?
– Тихая девушка скромного поведения.
– Отворяйте же, именем закона!.. Капрал, велите взломать дверь!
Створки двери сразу же распахнулись под натиском прикладов, и при свете фонаря жадным взорам, устремленным в комнату, предстала иссохшая бледная женщина, распростертая на полу в луже крови.
Ее подняли, она еще дышала.
Воротившись домой, Аполлина потеряла сознание, обессилев от проделанного пути и огромной потери крови.
Ее перенесли на носилках в приют родильниц, прозванный попросту Бурб.
V
Very well[81]
На утро во всем Париже только и было толков, что о ребенке, брошенном в канаву, и газетчики целой процессией обходили город, продавая за су точнейшие подробности чудовищного детоубийства, совершенного в сен-жерменском предместье[82] девушкой из хорошего дома.
Это происшествие исполнило ужасом горожан, которым не терпелось присутствовать на суде, чтобы поподробнее узнать дело; злопамятные мещане заранее ликовали, предвкушая, что увидят девушку из благородной семьи на скамье подсудимых и на плахе.
В приюте вначале не надеялись, что Аполлина останется жива, но ее окружили исключительною заботой – по просьбе судейских, опасавшихся, что смерть без них порешит дело и присвоит их право палачей. К концу недели Аполлина немного окрепла и сознание к ней вернулось.
Она удивилась и огорчилась, узнав, что находится в больнице. У нее не осталось ни малейшего воспоминания о том, что с ней произошло; так пьяница, пробудившись, ничего не помнит о безумствах, которые он сотворил в пьяном виде. Она принялась расспрашивать, ей отвечали уклончиво. Когда она совсем выздоровела, ей объявили, что ее переведут в тюрьму Форс.
– В Форс? – воскликнула она, – но за что же?
– По обвинению в детоубийстве.
– Меня! Да вы с ума сошли!
– Вы бросили вашего ребенка в канаву.
Тогда Аполлина, совершенно потрясенная, схватилась за живот и, словно внезапно очнувшись ото сна и припомнив все, похолодела и замертво повалилась на каменный пол.
Когда она пришла в себя, она была в узкой и темной тюремной камере.
Судебное следствие тянулось долго; и вот после четырехмесячного тюремного заключения, где она соприкоснулась со всем, что есть наиболее зловонного и развращенного на дне общества, она предстала наконец перед судом присяжных. Жажда скандала привлекла бесчисленную толпу любопытных, рвавшихся поглазеть на красавицу-детоубийцу из сен-жерменского предместья. Молва гласила, что красота ее не уступает жестокости. Окна торговцев эстампами были уставлены портретами, якобы написанными с прекрасной Аполлины, в которых было не больше сходства, чем в портретах Элоизы[83] или Жанны д'Арк: на одном она напоминала госпожу де Лавальер,[84] на другом – Шарлотту Корде,[85] на третьем – Жозефину,[86] но публика, которая любой ценой хочет быть обманутой, была очень довольна.
Дворец Правосудия был до того переполнен, что можно было бы подумать, что писцы на своем мраморном столе готовятся разыграть мистерию. Поднялся ропот неудовольствия, когда чиновники объявили, что по требованию судей заседание будет проводиться при закрытых дверях.
Вскоре в залу ввели Аполлину; ее юность, женственность, грустный и скромный вид, певучий голос и весь ее облик произвели сильное впечатление на зачерствевших судей.
Чтобы не скомпрометировать Бертолена, она показала, что какой-то человек, совершенно ей неизвестный и которого она никогда более не встречала, однажды вечером проник к ней и совершил насилие. Что касается преступления, которое ей вменяют в обвинении, она признает, что это могло быть, но она ничего об этом не помнит и что, лишенная пищи в течение нескольких дней, она, должно быть, была в состоянии полного безумия, когда наступили роды.
Из пяти докторов, призванных дать заключение о ее душевном состоянии, только одни подтвердил безумие, четверо его отрицали.
В ту минуту, когда общественный обвинитель, г-н де Ларжантьер, поднялся и начал свою цветистую речь, Аполлина, пораженная знакомым звучаньем голоса, обратила к нему взоры и тотчас, пронзительно вскрикнув, упала без чувств.
Никогда обвинительная речь не бывала неистовее и бесчеловечней: господин де Ларжантьер не упустил ничего, чтобы изничтожить обвиняемую. Он так далеко зашел в своей безудержной ярости, что приравнял ее к Сатурну, пожирающему собственных детей,[87] и под конец потребовал ее казни.
– Не позволяйте соблазнить себя, – воскликнул он, – прекрасной внешностью этого чудовища в образе матери; и олеандры ведь напитаны тонким ядом, в красоте нередко таится коварство; не дайте себя разжалобить, господа! Чтобы в корне пресечь детоубийство, нужен пример. Будьте же неумолимы, господа, этого требует справедливость!
Адвокат Аполлины защищал ее с редким талантом; его речь исторгла бы слезы у тигров, но суд остался холодным; и обвинитель приступил к своему свирепому заключительному слову.
Когда к бедной Аполлине вернулось сознание, она порывисто вскочила и стала грозить кулаком обвинителю г-ну де Ларжантьеру.
– Это он! – вскричала она, – это он, я узнаю его голос, это он! Тот самый человек, что говорит сейчас. Я разглядела его при лунном свете, бледного с багровыми пятнами на щеках, с запавшими глазами…
Тут она разразилась слезами, прерываемыми стенаниями.
– Девочка обозналась, – холодно заметил господин де Ларжантьер, чье унылое лицо не выразило ни малейшего волнения.
– Уведите обвиняемую и перейдем, господа, в зал заседаний, – объявил председатель.
Через четверть часа заседатели вернулись в залу суда, присяжные ответили утвердительно на все поставленные вопросы, и председатель огласил окончательный приговор: Аполлину приговорили к смертной казни.
Она выслушала приговор с достоинством и только сказала, обратившись в сторону общественного обвинителя:
– Тех, кто посылает меня к палачу, самих бы следовало послать туда!
Защитник в растерянности плакал, хватался за голову; потом он заключил ее в объятья и расцеловал к великому возмущению судейских, осведомившихся, не желает ли она обжаловать приговор.
– Да, – отвечала Аполлина, – но только на божьем суде.
Наутро к ней прислали священника, чтобы подготовить ее; он от нее уже не отходил. Аполлина простодушно рассказала ему свою историю, и бедняга, убедившись в ее невиновности, плакал в отчаянии; тот, кто пришел ее утешить, оказался еще слабее и безутешнее.
– Несчастная страдалица, – говорил он, целуя ей ноги, как целуют раку с мощами.
Он не посмел даже заговорить с ней о своем справедливом и милосердном боге; провидение слишком себя опорочило злосчастною жизнью этой девушки.
В четыре часа ночи тюремщик поднялся, чтобы предупредить ее. Когда ее одели, она сошла вниз, поддерживая своего исповедника.
Тележка тотчас тронулась. Казалось, что весь Париж высыпал на улицу, заполнив пространство от Дворца Правосудия до Гревской площади. Жадные до зрелищ зеваки усеяли дома 'сверху донизу; никогда казнь не собирала большей толпы народа.
– Вот она! Вот она! – повторялось из ряда в ряд.
Как прекрасна была с высоты своей повозки бедная обездоленная Аполлина! Сколько достоинства! Сколько покорности судьбе! Лицо ее было бледнее облачавшего ее покрывала, а волосы – чернее рясы священника, плакавшего рядом. Она обвела толпу печальным взором: мещанки грозили ей кулаками, а умиленные молодые люди посылали ей воздушные поцелуи.
Наконец повозка въехала на Гревскую площадь. Когда Аполлина взошла на помост, она заметила в окне господина де Ларжантьера, холодно разглядывавшего ее; она испустила долгий крик ужаса и упала без сил на руки помощника палача.
Тут вдруг поднялась общая суматоха в толпе, и все пришло в движение. Полил дождь.
– Закройте зонтики, не видать ничего, – кричали со всех сторон. – Закройте зонтики, – восклицали женские голоса, – сделайте милость, господа, ничего не видать!
Весь сброд, вытянув шеи, поднялся на цыпочки.
Когда нож упал, по толпе пронесся глухой гул, а какой-то англичанин, высунувшись из окна, нанятого за пятьсот франков, протяжно прокричал «very well» и от удовольствия захлопал в ладоши.
Жак Баррау, плотник
Гавана
Ибо крепка, как смерть, любовь;