Станислав Китайский - Повесть "В начале жатвы"
— Так кто же обижает, дядя?
— Дело его обижаешь, значит, и его.
— Да ладно вам! — повысила голос Катерина, — Что, говорить больше не о чем?
— Извиняйте меня, старика: плету, а что, и сам не знаю.
— Знаешь! — погрозил ему весело пальцем Василий. — Знаешь. Это Виктор у нас не соображает. Ему всегда все не так. Скрипит и скрипит — хлебом не корми!
— Так я ж не со зла, я чтобы безобразия этого не было.
— Ясное дело, — согласился Колюхов. — Ты, Виктор Иванович, не помнишь ранешних времен — вот где беззаконие было! — не захочешь, да сделаешься вором или подлецом каким. Теперь чего? Теперь только работай да чужое дело уважай. А если и случится что — так люди — не ангелы.
— Ладно, дядя! Это и ежику понятно, — не то перебил, не то поддержал его Василий. — Не обращай внимания.
— Да я только к тому, что хозяева вы всему, стало быть, и понимать себя надо хозяевами.
— Правильно, дядь Федь! — крикнул Василий. — Верно! Мы все — мы и гуляем! Политически правильно. Понимает!
Колюхов снова сделался главным за столом, его стали донимать расспросами про ранешние времена, про жизнь, из которой вернулся, шутили над ним и посмеивались. Он стал вспоминать, как гуляли раньше на селе в праздники, как любо было, когда заводили девки на пригорке у церкви хоровод, а к вечеру терялись парочками подальше от божьего храма.
— А выпить нам, парням, редко доводилось. Помню, как-то взял у Кузнецова — он лавку держал — тридцать копеек на винцо, так потом два дня косил ему, а тятька лупил, что свою работу забросил. Было. Не больно загуляешь. Да оно и без вина веселья куды с добром!
— Ну, раньше известно — вода мокрее была, огонь горячее. Все старики на одно!— засмеялся Афанасий.— А ведь каторга была. Чего вы доброго видели? Ничего. Как кроты. Одна работа. Разве человеку так можно? Мама рассказывала — от зари до зари. И чего ради? Ради куска хлеба. Правильно?
— Да вроде правильно...
— Вот, вот. А еще в библии сказано: не хлебом единым жив человек. Человеку нужно расти духовно. Маманя всю жизнь жаловалась на родителей, что учиться не пускали. Будь у меня, говорит, грамота, я б министром была. И была бы, она такая! Отец до самой смерти со страхом вспоминал эту старину — темнота, жадность, кошмар! Вот у нас сегодня — клуб, кино, телевизор скоро будет, артисты приезжают, библиотека. Забери все это — повеситься надо. А много ли работают на селе?
— Мало! — поддразнила его Анна.
— Мало. По сравнению с ними — мало. Вот только в посевную да в уборочную. Ну, доярки, скотники на ферме. Все? Остальные, как на заводе: семь-восемь часов.
Колюхов слушал Афанасия и силился понять, откуда в том столько усталого довольства — вроде бы и молодой еще, и самойловская живинка бьется в нем, а вот по его — все кругом в полном ажуре и больше не надо ничего. Откуда это? И почему крестьянский труд ни в копейку не ставит? Не знает, что ли, что только по дому работы у каждого — на солнце взглянуть некогда? Нет, тут что-то не то. Должно, сильно что-то ударило его по самому сердцу, но не убило, а оглушить оглушило, пружина лопнула.
Ссылаясь на какие-то книжки, щелкая щифирками, Афанасий доказывал, что главная проблема села теперь не только сфера производства, а и нравственное совершенствование людей.
— Не будет этого, дальше мы далеко не уедем, — заключил он. — А условия все имеются.
— Да, это точно, — согласился Колюхов, — другим стало село.
— А-а, как была скука смертная, так и осталась, — сказала Майя Васильевна. — Живешь как в скорлупе. Куда ни пойдешь, везде одно: у кого курицу задавило, у кого корова лучше, кто продал что и что купил,— да с завистью, со злобой. Вспомнишь, что где-то есть настоящая жизнь, — плакать хочется. Сколько раз говорю, уедем, Афоня, в город, хоть немного людьми поживем, — так где?
— Люди, они везде люди,— непонятно и сердито отмолвился Афанасий.— Мы уже там были.
Под его коротким ледяным взглядом Майя Васильевна сникла, будто ее по щекам отвозили, и с силой стала клевать вилкой в тарелке с винегретом.
«Вон оно что! — догадался Колюхов, —баба тебя пришибла... Тут, брат, ничего не поделаешь. Тут пускай вокруг сплошное счастье, тебе просвета не увидать. Потому и не знаешь, чего хочешь. Одно утешение: не ты один. Да разве это утешение? Нет, Афанасий Иванович, что ты ни толкуй, как ни распинайся за общее благоденствие, а тебе свое, свое собственное счастье нужно, свое равновесие. Без этого все пустое. По себе знаю».
— Езжай, езжай! — подзадоривала Майю Васильевну Катерина, вся розовая от выпитого, ставшая еще рыжее и свободнее. — Езжай. Там как побегаешь с сумочкой на базар -лучку, огурчика, за килограммом мяса ко мне очередь выстоишь — порастрясешь жирок. Езжай!
— Не в этом дело, — сказал Афанасий.
— А в чем?
— В чем, в чем... — Афанасий вздохнул и продолжал совсем другим тоном — привычным, учительским: — Город не деревня. Город любит людей напористых, безоглядных. Город — котел, там всякое варится. Незаменимых там ни в чем, нигде нет, В деревне говорят, ласковый теленок двух маток сосет, а там бодливый.
— В городе тоже людей больше, чем шантрапы всякой, — авторитетно сказал Колюхов, — да только шантрапа, она сразу в глаза кидается, а человек незаметный. Вот возьми: идешь, человек окно стеклит, так ты его и не увидишь, а другой камнем в стекло запустил — сразу у всех на виду, Он, может, и фулиганит, чтоб заметней сделаться. Доброе дело тихо делается, без шума, без звона. А что толкаются, так и в деревне всегда так было: кто раньше встал, тот и штаны взял.
— Вот я и говорю ему: уедем, проживем не хуже. Вы вот, Федор Андреевич, пожили в городе, так разве вас сравнишь с кем из сычовских стариков? Вы и поговорить, и одеты вон как, и все к вам по-человечески. А у нас и на учителя всякий недоучка закричать может.
— Чего ты расплакалась? — рассердилась Анна. — Работа пыльная? Зарабатываешь мало? Погулять — так родни полсела. Управляющий свой, — приобняла она круглой рукой Катерину, как бы приглашая ее вместе взглянуть на довольного Василия, — не накричит, не обругает. На селе уважают тебя. Чего еще? А вот как в чужих людях жить, у дяди и спроси.
— В чужих несладко,— вздохнул Колюхов.
— Теперь у нас все свои. Давайте тяпнем!
— Я, Анна, не из тех, на кого кричать можно,— отвечала золовке Майя Васильевна. — Мне директор никогда грубости не посмеет сказать, не то чтобы, всякие... Вообще на человека кричать нельзя.
— Ну, так и нельзя. Как кричать не будешь, если никто ни черта делать не хочет? — загорячился Василий. — Поставь тебя на мое место, еще как закричишь! Ты на детей кричишь? Кричишь. Подумаешь — урока не выучил! А тут жатва началась, а два комбайна стоят, пахать — трактора поломаны, и никого не найдешь приставить к ним: один бюллетенит, другой заявление подал, третий просто волынит. Закричишь! При колхозе хоть судом пугали, а сейчас? Он рабочий, он на гордских равняется, сам себе хозяин!
— Сейчас, Вася, по-другому надо, — рассудительно сказал Виктор.— Как-то по-другому. Вот возьми Тольку Чувашова. Кто про него плохое что скажет? Комбайнишка у него завсегда как часики, каждая деталь — не у всякой бабы тарелки так блестят, чуть не ежегодно то медаль, то орден. А почему? Совесть у человека есть. Денежку любит? Любит. Так другому и денежку дай, он тут же пропьет ее и машинку покалечит. Не в денежке дело. Нынче Толька на партсобрании встает и просит себе второй комбайн, сынишка у меня, говорит, восьмилетку кончил, с малых лет со мной и разбирает и собирает комбайны, пусть работает, а я ответственность понесу. Инженер, понятно, против, возьми и подешь: все деньги заработать хочешь? Толька, вы ж знаете его, здоровенный, глаза цыганские, посмотрел сверху вниз, у меня денег, говорит, тебя с потрохами купить хватит, мне под снег пшеницу оставлять больно и хочу, чтоб мой сын за это же болел.
— Это чей Чувашов, Спиридонов, что ли? — спросил Колюхов.
— Спиридонов, — кивнул Виктор. — Вот и пойми!
— А дали парнишке комбайн?
— Дали, куда денешься, — сказал Василий.
— А суд что, суд — палка, — продолжал Виктор. — Палкой никого в передовики не загонишь.
— Судом меня не застращаешь, — поддакнул Петро — Ну снимешь с машины — на трактор сяду, оттуда пропрешь, в скотники пойду. Страхом не возьмешь. Вот учителя выгонят, он на ферму не отважится. А мы ко всему приучены. Верно, Катюха?
— А что! — Катерина вскинула голову, подмигнула мужу и засмеялась.
— Помню я Спиридона, работящий мужик был, — говорил Колюхов,— а из нужды все выбраться не мог: пахать — у него лошадь обезножит, то дети клади подожгут, то пчелы, он еще пчел держал, мор побьет — все через колоду. Когда он помер?
— Живо-ой! — протянул Виктор. — Копошится там у Тольки с ульями. В прошлый год фляги четыре меду продали. Пчелки у него добрые. Сам два ульишка покупал. Крепкие семейки. А то все в полеводстве мантулил. Ничего мужик. Животину каждую понимает, с землицей так на «вы»...