Станислав Китайский - Повесть "В начале жатвы"
Хоть и собрались тут все свои, все блондины, как приговаривал Василий, все же чувствовали себя все неловко, напряженно. Разговор шел вроде и о деле, об уборочной, но какой-то рыхлый, необязательный, шутки в адрес женщин кидались нарочно громко, заученно, вопросы Колюхову задавались тоже без интересу, лишь бы держать его в кругу, и он отвечал коротко и неопределенно.
Мужики курили и надымили уже порядочно, пришлось открыть окна. Колюхову казалось, что вся эта неловкость случилась из-за него, из-за того, что племянники не знают, о чем с ним, стариком, можно говорить, и он пересел к окну и стал смотреть на ярко-зеленый куст крыжовника, высвеченный квадратом яркого электричества. Кто-то выплеснул на куст недопитую воду, и листья выглядели так, будто только что прошел короткий дождь.
«Жаль, Пелагея померла, не дождалась, — думал Колюхов, —все тогда было бы по-другому. Этим что до меня, кто я им? — чужой дядя. Сестра, она и есть сестра. Росли вместе, нос ей вытирал...»
Но маленькая Палашка никак не вспоминалась. Вставала в памяти не Палашка — Пелагея Самойлова, ладная, широкозадая баба в соку, веселая, перенявшая от мужа привычку резать в глаза «правду-матку», похожая лицом на него, Федора, и все же и тогда уже совсем чужая. Оно и понятно: вылетят птенцы из гнезда, совьют свои гнезда и готовы глаза друг другу выклевать за паршивую соломинку. К тому же — тсозы[1], комбеды, кулаки, черт те что! — не до родства-кумовства. Теперь бы другое дело: ничего меж ними не встало бы, не помешало вспоминать, говорить, делиться последними , днями. Так нет ведь — померла!..
— Надо бы завтра на кладбище сходить,— сказал он вслух. Думал, никто и не услышит его неуместного слова, но сразу же отозвался племянник Виктор:
— Сходи, дядя. Нам-то некогда. Им вон уборка, мне на ферму, коровка там заболела. А ты с детьми сходи, они знают где.
Виктор работал в совхозе ветеринаром, и это сказалось не только на его характере, но и на всем облике: приземистый, лысый, он походил на большую добрую лягушку, кривил все время в неумелой улыбке рот и сыпал частыми ласковыми словечками: коровка, молочко, хлебушко, и отсутствующую по болезни жену именовал не иначе как Тонечкой, при этом стеснялся и горбился. Видно, как привык в молодости стыдиться своего занятия, так и пошло. Василий обозвал его телячьей повитухой, а он и не подумал обидеться. В кого такой — не колюховский, и не самойловский. За что и награды только?
— Там от елочки оградка голубенькая,— уточнил Виктор.
— Да найду, найду, Иванович, — успокоил его Колюхов. — Делать мне нечего...
Пришли соседи с баяном, стеснительно-важные и громкоголосые, и всем полегчало: можно начинать.
Мужики уселись первыми. Федора Андреевича усадили на красное место, бабы расселись напротив мужчин, и Василий на правах хозяина первым поднял стопку:
— С приездом, дядя Федя! Спасибо, что наведался.
Все чокнулись друг с другом, выпили, застучали вилками. А Колюхов будто подавился слетевшим с Васькиного языка словечком «наведался», не проглотить его. «Наведался!» — Он не наведался, он приехал. В родное село. К себе. К себе потому, что он, Колюхов, кроме как здесь, считай, нигде и не жил. И мысль эта так поразила его, что он не сразу расслышал слова племянников, обращенные к нему.
Спрашивали, как он там живет в городе своем, и он коротко повторил то, что уже рассказывал хозяевам, но на этот раз выходило, что живет — не тужит. Обидное словечко «наведался» требовало отвечать именно так. И все торопливо согласились с ним: чего тужить, когда народу там, как мурашей в муравейнике, не успеешь потолкаться — день прошел, назавтра опять то же самое. И это скорое согласие подсказало Колюхову, что никогда он не будет этим молодым еще людям родным и близким и что собрала их сюда только забытая уже почти совсем обязательность блюсти приличие к стареющим предкам своим.
И еще ему стало казаться, что все смотрят на него, как на давно вымершего мамонта, ждут каких-то историй про старину, а он и не помнит старины этой самой: все вроде бы вчера совершилось — и детство, и молодость, и вся жизнь. Сжались, спрессовались десятилетия в годы, годы в дни, дни в минуты, и вроде бы ты только что на свет родился. А ведь было, все было...
Застолье уговаривало Петра, Катерининого мужа, выпить, но тот только приподнимал свою рюмку и ставил ее опять на скатерть: нельзя, он к этому вообще не охотник, а завтра целый день баранку крутить, после рюмки реакция уже не та, долго ли до беды.
— Добро Кате с тобой, — сказала ему Анна и повернулась к Василию: — Учился бы!
— Чего ты на меня тянешь? — повысил голос Василий. —У меня же сегодня должность хозяйская — пример подавать: как хозяин, так и гость! Скажи ей, дядя, что раньше гуляли — куда нам! — всей деревней неделю. Как праздник, так гулянка. А этих праздников, знаешь, сколько было? — считать замучаешься!
— Оно и раньше, конечно, пили, но не часто, — сказал Колюхов. — Вот у нас, к примеру, в Сычовке пьяниц не было. Некогда было пить, работа все, работа с утра до ночи. Да и не на что, если сказать. Лишней копейки ни у кого не водилось. Теперь деньги свободные, легкие. Посмотришь в городе у пивной, смотреть воротит. Очередь, как в войну за хлебом. Да мужики все ладные, которые со службы, которые с работы, отпускают их, скажи, как-то... Другой совсем уж сопьется, ноги об его вытирать, а он с бутылками во всех карманах. За что, скажи?
— Ворует, — сказала Катерина,— всяк на своем месте ворует. На ворованное и пьет.
Да чот вы на самом деле? — пьют, воруют! — одернул застолье Василий. — Если бы все пили — воровали, кто бы нам все на тарелочке преподнес: дома новые, машины, зарплату?
— Воруют, Вася, воруют, — закивал лысиной Виктор Иванович, в лягушиной улыбке растягивая широкий рот, — еще и как воруют. Да ты сам знаешь. Вот своячок мой, Тонечкин брат, Борька. Зайди-ка к нему: зимовье новое, все в ограде масляной краской выкрашено, в избе ковры, машину купил, а на какие денежки все? Зарабатывает не густо, рубликов тридцать в месяц. Пьет, хоть из помпы в него качай. Откуда? Ворует. Вроде и не приставлен ни к чему такому, а вот поди ж ты... Говорю ему: Борька, оставь это дело, не то вот сам заявление напишу. Он меня по матушке. И не ходит ко мне... А ты, вот поезжай в Раскаты, посмотри, какая там пшеничка уродилась: как черт колышков понатыкал, с одного краю глянь, в другом еврашку увидишь. Он там сеял. Куда семена девались? Теперь загляни в амбар к нему. Там они. Зернышко к зернышку. Возьми Костю Чернышова. Чего у него нет? А Раздроков? А Засухины? Это их молитвами получается, что на дальних полях урожай вполовину меньше. Тут хоть самого Мальцева агрономом назначь, ничего не выйдет. Впору милиционера приставляй!
— Не ври ты! Вечно тебя заносит черт знает куда, — рассердился Василий. — Просто всхожесть была неважная. А ты и понес... И контроль у нас — будь здоров. Не больно разойдешься. Вот ты воруешь?
— И я тоже. Чем я твоего бычишку неделю лечил? Какими медикаментами? Я за них платил? А ты платил?
— Это ерунда.
— Кругом ерунда. Для меня лекарство ерунда, а для другого тысячи ерунда. Собери-ка всю эту ерунду! Я вот точно говорю, права Катенька, я за ворованное и пью: тот поставит, другой, а платить никто не платит. Да и время рабочее ворую. Ты, Петя, воруешь?
— Вот привязался, — засмеялся Петро.
— Завели разговор! — возмутилась Катерина. — Не слушай ты их, дядя Федя, они наговорят! А что повелось у нас это — за всякую мелочь бутылку ставить — это есть: обязательно через сельпо оформят. Это же смотреть грешно!
— Верно, Катя, Беда это большая. А еще хуже, когда молоденькие совсем начинают... Приходилось видеть. Жаль, да и только. Так он за рюмкой и жизни не увидит. У слабого да несчастного жизнь шибко быстро катится. Ничего не успеет ни сделать, ни посмотреть. Все собирается жить, а она, жизнь-то, глядишь, уже и прошла. Злобится, локти кусает, на людей кидается, а не воротишь. Кто трудится, тот и живет. Вот тут вы промеж себя всякое говорили. Оно, может, и правда. А я так себе думаю, что вашими трудами, а не чьими-то там, и хлеб этот на столе, и все, что есть кругом, и винцо вот тоже...
Колюхов замолчал и принялся слишком деловито закусывать, будто старался отвлечь общее внимание от своей нескладной и неубедительной речи. Ведь совсем не то хотел сказать! Хотелось как поаккуратнее перебить Виктора Ивановича, подсказать, что нельзя так вот огулом обзывать ворами людей, которые по-родственному не хотят обидеться на тебя, привычно прощают подслащенную самообличением неправду твою. Может, ты это и от добра говоришь, а только врешь: не воровством, а трудом да согласием мир держится.
— Зря ты это, Виктор Иванович, — сказал он, заметив, что застолье ждет его слов. — Зачем воровать? Из озорства разве что... Смотрю вот на вас и завидую. Не вам. Отцу вашему покойному Ивану Николаевичу, Все, считай, по его вышло. Не слепой, вижу... Не зазря маялся человек. Не шибко обнимались мы тогда. А вот завидую. Добрый мужик был. И погиб за дело свое. Не надо такими словами обижать его, Виктор Иванович.