Симона де Бовуар - Очень легкая смерть
У меня перехватило дыхание. «Это их унижает!» А вот мать, которая всю жизнь отличалась щепетильностью и обостренной мнительностью, сейчас не испытывала никакого стыда. Немало мужества потребовалось этой пуританке и идеалистке, чтобы так бесповоротно смириться с животным началом в человеке.
Сменив белье, мать умыли, протерли одеколоном. Теперь нужно было сделать болезненный укол, чтобы удалить избыток мочевины, отравляющий ее организм. Мать казалась такой измученной, что мадемуазель Леблон заколебалась. «Колите, — сказала мать, — раз это на пользу». Мы снова повернули ее на бок; я поддерживала маму и смотрела ей в лицо, выражавшее растерянность, мужество, надежду и страх. «Раз это на пользу». Чтобы выздороветь. И все равно умереть. Мне хотелось молить кого-то о прощении.
Назавтра я узнала, что вторая половина дня прошла благополучно. Вместо мадемуазель Леблон дежурил молодой фельдшер, и Элен сказала матери: «Тебе везет, за тобой ухаживает такой славный юноша.» — «Да, — ответила мать, — он красивый мужчина». — «Ну, ты-то знаешь толк в красивых мужчинах!» — «Да нет, не очень», — ответила мать печально. — «Ты как будто сожалеешь о чем-то?» — «Пожалуй, да. Я часто говорю внучкам; «Девочки, пользуйтесь жизнью». — «Теперь понятно, почему они тебя так любят. Но дочерям ты такого не сказала бы?» Лицо матери вдруг стало строгим: «Дочерям? Никогда!» Доктор П. привел к ней восьмидесятилетнюю женщину, которая боялась предстоящей операции: мать отчитала ее, ставя себя в пример.
«Они используют меня для рекламы», — с усмешкой сказала она в понедельник. И спросила: «А что, правый бок у меня появился? Ты уверена?» — «Конечно, посмотри сама», — сказала Элен. Мать устремила в зеркало недоверчивый хмурый взгляд. «И это — я?» — «Ну да. Ты же видишь, твое лицо ничуть не изменилось». — «Но я стала совсем серая». — «Просто здесь освещение такое. Ты розовая, как всегда». И в самом деле, вид у нее был превосходный. Однако, улыбнувшись мадемуазель Леблон, она сказала: «Наконец-то я улыбаюсь всем ртом. А то мне казалось, будто я улыбаюсь половиной лица».
Бессильны перед заключениями специалистов.
После полудня мама не улыбалась. Несколько раз она с неудовольствием и удивлением повторила: «Ну и уродиной же я выглядела в зеркале!» В предыдущую ночь что-то испортилось в капельнице: пришлось вынуть иглу, потом снова ввести ее. Ночная сиделка не сразу попала в вену, часть жидкости проникла под кожу, маме было очень больно. На распухшую посиневшую руку тотчас положили компресс. Капельницу перенесли на правую руку. Измученное тело еще кое-как принимало физиологический раствор, но от вливаний плазмы мать стонала. К вечеру ее охватил страх: она боялась ночи, боялась новых страданий, боялась, что опять что-нибудь случится. С искаженным от ужаса лицом она умоляла: «Смотрите хорошенько за капельницей!» И вечером, глядя на ее руку, в которую медленно вливалась жизнь, ставшая сплошным страданием, я опять спрашивала себя: ради чего?
В клинике мне было некогда задавать себе вопросы. Я помогала маме отхаркиваться, поила ее, поправляла подушки, причесывала ей волосы, перемещала ноги, поливала цветы, открывала или закрывала окно, читала вслух газету, отвечала на ее вопросы, заводила часики с черным шнурком, лежавшие у нее на груди. Ее тешило наше внимание, и она беспрерывно требовала его новых проявлений. Но когда я вернулась домой, печаль и ужас последних дней тяжелым грузом легли мне на плечи. Мне тоже не давала покоя болезнь — угрызения нечистой совести. «Не позволяйте ее оперировать». Я не помешала им. Не раз при мысли о муках обреченных на смерть больных я возмущалась бездействием их близких: «Я бы убила такого больного». Но при первом же испытании я дрогнула, поддалась общепринятой морали и отреклась от своей собственной. «Да нет, — сказал Сартр, — просто вы спасовали, это неизбежно». И действительно, мы бессильны перед заключениями специалистов, перед их прогнозами и решениями и втягиваемся в события, не зависящие от нашей воли.
Уж если больной попал в руки врачей, попробуйте его вырвать! В среду перед нами стоял выбор: или операция, или агония, облегчаемая наркотиками. Сердце у матери крепкое, и после успешной реанимации она могла бы долго тянуть при полной непроходимости кишечника и погибла бы в адских муках, ибо врачи отказались бы без конца накачивать ее морфием. Мне следовало быть в тот день в клинике в шесть утра. Ну, а будь я там, решилась бы я сказать Н.: «Дайте ей умереть?» Разве не это звучало в моей просьбе: «Не мучьте ее», когда Н. оборвал меня высокомерно, как человек, уверенный в своей правоте? Они сказали бы мне: «А вдруг вы лишаете ее нескольких лет жизни?» И я не могла бы уступить. Но все эти рассуждения не успокаивали меня. Будущее внушало мне ужас. Когда мне было пятнадцать лет, мой дядя Морис умер от рака желудка. Родные рассказывали, что в течение долгих мучительных дней он кричал: «Прикончите меня, дайте мне револьвер. Сжальтесь надо мной». Сдержит ли доктор П. свое обещание: «Она не будет страдать»? Что одержит верх — смерть или сострадание? И как можно жить дальше, если дорогой вам человек тщетно взывает к вам: сжалься! Интернет-магазин шин!
И даже если победит смерть, то и тут не избежать гнусного обмана. Матери казалось, что мы с сестрой рядом с ней; а мы уже стояли по ту сторону барьера. Я, словно всеведущий злой дух, знала все наперед, а она отбивалась от смерти где-то очень далеко в полном одиночестве. Ее судорожные усилия выжить во что бы то ни стало, ее терпение и мужество — все было зря. Ей не возместится ни за одно страдание. Я вспомнила ее слова: «Раз это на пользу». С отчаянием я сознавала свою вину, за которую даже не могла нести ответственность и которую никогда не смогу искупить.
Освободилась от неизжитых обид.Мама провела спокойную ночь. Сиделка, видя тревогу больной, все время держала ее руку. Сестры сумели подложить судно, не причинив ей боли. Она снова начала есть, и врачи предполагали снова снять капельницу. «Сегодня вечером!» — умоляла она. — «Сегодня вечером или завтра», — ответил Н. Мы решили, что сиделка по-прежнему будет дежурить ночью, а Элен уйдет спать к знакомым. Я спросила доктора П., могу ли я сопровождать Сартра, который на следующий день собирался вылететь в Прагу. «В любую минуту может произойти все что угодно. Однако такое положение может продолжаться месяцами. В конце концов, до Праги всего полтора часа лету, и телефон у вас всегда под рукой». Я рассказала матери о своем плане. «Разумеется, поезжай, ты мне не нужна», — ответила она. Мое решение окончательно убедило ее в том, что она уже вне опасности: «Они вернули меня издалека! Подумать только, перитонит в семьдесят восемь лет! Как хорошо, что я попала именно сюда! Какое счастье, что они не стали оперировать мне бедро». Левую руку освободили от капельницы, и опухоль на ней немного спала. С сосредоточенным видом мать подносила пальцы к лицу и трогала нос, рот: «Мне казалось, будто глаза у меня между щек, а нос сидит поперек лица у самого подбородка. Какой вздор…»
Мать не привыкла заниматься собой. Но теперь ее тело настойчиво требовало внимания. Придавленная тяжестью этого груза, она уже не витала в облаках и не говорила того, что прежде коробило меня. Вспоминая о Бусико, она жалела больных, вынужденных лежать в общей палате. Она сочувствовала медицинским сестрам, которых эксплуатировало начальство. При всей тяжести своего положения она не утратила обычной деликатности. Она боялась, что доставляет мадемуазель Леблон слишком мьПэго хлопот, поминутно благодарила, извинялась. «Подумать, сколько крови уходит на старуху, она и молодым могла бы пригодиться». Она упрекала себя за то, что отнимает у меня время: «У тебя столько дел, а ты часами сидишь здесь, и все из-за меня!» С какой-то гордостью, но и с печалью она сказала нам: «Бедные мои девочки! Переволновались вы со мной! Наверное, страху натерпелись!». Особенно трогательна была ее внимательность к нам. В четверг утром сестре принесли завтрак в палату; мать, только что вышедшая из коматозного состояния, прошептала: «Св… св…» — «Священника?» — «Нет, свежую булочку». Она помнила о том, что Элен любит свежие булочки к утреннему завтраку. Спрашивала, хорошо ли распродается моя последняя книга. Узнав, что мадемуазель Леблон съехала с квартиры по требованию домохозяйки, мама, вняв совету Элен, предложила ей поселиться у себя, хотя обычно мама не терпела, чтобы в ее отсутствие кто-нибудь входил в ее комнаты. Болезнь разбила защитную скорлупу ее предрассудков и устоявшихся представлений — может быть, потому, что они уже не могли ее защитить. Уже не было речи о самоотречении, о жертвах: теперь первым ее долгом было выздороветь, а следовательно, заботиться о себе. Подчиняясь лишь собственным желаниям и радостям, она наконец-то освободилась от неизжитых обид. К ней вернулась улыбка, ее похорошевшее лицо выражало полное примирение с собой. Так на смертном одре она познала своего рода счастье.