Симона де Бовуар - Очень легкая смерть
Элен еле держалась на ногах, и я решила: «Сегодня ночую я». Мать встревожилась: «А ты сумеешь? Будешь класть мне руки на лоб, если у меня начнутся кошмары?» — «Конечно». Она подумала и, пристально посмотрев на меня, произнесла: «Я боюсь тебя».
Уважая мой ум и самостоятельность, которых она не видела в младшей дочери, мать всегда немного робела передо мной. Меня же с очень давних пор отталкивала ее назойливая добродетель. Я росла чистосердечной и бесхитростной, но со временем поняла, что взрослые живут, замкнувшись в четырех стенах своего внутреннего мирка. Иногда в этих стенах появлялась узенькая щель, которую тотчас торопливо затыкали. И тогда мать шептала многозначительно: «Она поделилась со мной своими тайнами». Если же трещинку замечали снаружи, начинались пересуды: «Она скрытная, ничего мне не сказала, но судя по всему…». Вкрадчивый шепот этих признаний и сплетен был мне противен, и я решила, что в моей крепости не будет ни единой бреши. Особенно я старалась скрывать все от мамы, боясь ее взгляда, полного растерянности и ужаса. Очень скоро она перестала задавать мне вопросы. Краткое объяснение по поводу того, что я больше не верю в бога, тяжко далось нам обеим. Мне было трудно видеть ее слезы; но вскоре я поняла, что мать оплакивает свою неудачу, мало заботясь о том, что происходит со мной. Она стала подавлять меня, предпочтя деспотизм дружбе. И все же между нами могло бы установиться согласие, если бы мама меньше заботилась о спасении моей души и больше о том, чтобы уделить мне хоть немного тепла и участия. Теперь-то я знаю, что ей мешало: ей нужно было залечить слишком много ран, отплатить за давние обиды, и она была не в силах поставить себя на место другого. Она могла жертвовать собой, но на дружеское общение была неспособна. Да и как ей было понять меня, если она старалась не заглядывать даже в собственное сердце? Понимая, что мы с ней расходимся все дальше, она не умела воспрепятствовать этому. Все непредвиденное пугало ее, ибо она привыкла думать, действовать и чувствовать только в узких, раз и навсегда установленных пределах.
Жизнеспособность ты взяла от меня.Отчужденность между нами росла. Поэтому до выхода в свет «Гостьи» мама плохо представляла себе, чем я живу. Она пыталась убедить себя, что я «порядочная и серьезная женщина». Дошедшие до нее слухи развеяли эти иллюзии, но к тому времени отношения между нами изменились. Она зависела от меня материально и не принимала ни одного решения, не посоветовавшись со мной; теперь я была опорой семьи, как бы сыном. С другой стороны, я уже стала довольно известной писательницей. Эти обстоятельства до некоторой степени искупали беспорядочность моего существования, которой мама старалась найти извинение, утверждая, что свободный союз, в конце концов, все же меньшее кощунство, чем гражданский брак. Содержание моих книг нередко шокировало ее, но их успех льстил ей. Этот успех придавал мне вес в ее глазах и в то же время усугублял в ней чувство неловкости. Я тщательно избегала каких бы то ни было споров с ней, но она, может быть, именно поэтому считала, что я ее осуждаю. Пышечка, «младшенькая», не внушала матери такого уважения, сестра не унаследовала ее чопорности, и отношения между ними были проще. После выхода в свет «Мемуаров благовоспитанной девицы» Элен, как могла, постаралась успокоить мать. Я же ограничилась тем, что принесла ей цветы и коротко извинилась перед ней, что поразило и тронуло мать. Однажды она сказала мне: «Да, родители не понимают своих детей, но и дети платят им тем же…». В тот день мы поговорили на эту тему весьма отвлеченно и больше к ней не возвращались. Я приходила, стучалась. Раздавался легкий стон, шарканье туфель по паркету, снова вздох, и я давала себе слово, что на этот раз найду тему для разговора, общий язык. Через пять минут я уже на это не надеялась: мы так были непохожи! Я листала ее книги — я читала совсем другие. Я задавала ей вопросы, она говорила, я слушала, изредка вставляя два — три слова. И именно потому, что она моя мать, все, с чем я бывала не согласна, раздражало меня больше, чем в устах постороннего человека. Я внутренне сжималась, как давным-давно в двадцать лет, когда мать со своей обычной неловкостью пыталась говорить со мной доверительным тоном: «Я знаю, ты считаешь меня не очень-то умной. Но жизнеспособность ты взяла от меня, и это меня радует». Я бы охотно откликнулась на последние ее слова, но первая фраза охлаждала мой порыв. И вот так мы всегда парализовали друг друга. Это она и имела в виду, когда, вглядываясь в мое лицо, произнесла: «Я боюсь тебя».
Я надела ночную рубашку Элен и растянулась на кушетке рядом с кроватью мамы: мне тоже было страшно. К вечеру, когда штору по маминой просьбе опускали и горел лишь ночник, палата приобретала зловещий вид. Полумрак усиливал царившую здесь таинственную атмосферу смерти. Тем не менее в ту ночь и в три последующие я спала лучше, чем дома; я не боялась телефонных звонков и своего расстроенного воображения: я была подле матери и ни о чем не думала. Кошмары не беспокоили маму. В первую ночь она часто просыпалась и просила пить. На следующую у нее появились сильные боли в копчике. Мадемуазель Курно повернула маму на правый бок, но скоро ее стала мучить затекшая рука. Подложили резиновый круг. Боль в копчике уменьшилась, но круг мог повредить синеватую прозрачную кожу на ягодицах. В пятницу и субботу мама спала неплохо. С четверга благодаря таблеткам эвканила она снова преисполнилась надежды. Она уже не спрашивала: «Как ты думаешь, я выкарабкаюсь?», — а говорила: «Как ты думаешь, смогу я вернуться к нормальной жизни?». «Ну вот, сегодня я тебя вижу, — радостно сказала она. — Ведь вчера я тебя не видела!» На следующий день Жанна, приехавшая из Лиможа, нашла ее не такой истощенной, как ожидала. Они проговорили около часа. В субботу утром Жанна снова навестила ее вместе с Шанталью, мама пошутила: «Как видите, мои похороны откладываются! Я проживу сто лет, и в конце концов меня придется убить». Доктор П. был озадачен. «С такой больной трудно что-либо предсказать, у нее прекрасная сопротивляемость!». Эти слова я передала матери. «Да, у меня прекрасная сопротивляемость!» — повторила она удовлетворенно. Одно только ее удивляло: кишечник не работал, но врачей, казалось. это не беспокоило. «Важно, что он уже работал, значит, паралича нет. Врачи очень довольны. А раз они довольны, все в порядке!».
Мир сократился до размеров ее палаты.В субботу вечером мы беседовали перед сном. «Как странно, — сказала мать задумчиво, — когда я думаю о мадемуазель Леблон, я представляю ее у себя в квартире в виде надутого манекена без рук, на каких утюжат платья. А доктор П. — это полоска черной бумаги у меня на животе. И когда я вижу, как он тут ходит, меня это удивляет». Я сказала: «Вот видишь, ты уже привыкла ко мне: я тебя больше не пугаю». — «Ну конечно, нет». «Ты ведь говорила, что боишься меня». — «Разве? Чего иногда не скажешь.»
Я уже привыкла к новому существованию. Я являлась к восьми часам вечера. Элен рассказывала о том, как прошел день. Заглядывал доктор Н., потом появлялась мадемуазель Курно, и пока она делала перевязку, я сидела в приемной. Четыре раза в день в комнату вкатывали стол на колесах, на котором громоздились бинты, марля, чистое белье, вата, пластырь, жестяные коробки, тазы, ножницы. Когда стол выезжал из палаты, я старалась на него не смотреть. Мадемуазель Курно с помощью одной из сиделок, своей приятельницы, переодевала маму, мыла и укладывала на ночь поудобнее. Я ложилась. Сестра делала ей уколы, потом уходила выпить чашку кофе, пока я читала при свете ночника. Потом она возвращалась, устраивалась около двери, приоткрытой в тамбур, так чтобы свет оттуда падал на ее книгу или вязание. Тихо гудел электрический аппарат, приводивший в движение матрац. Я засыпала. В семь часов подъем. Во время перевязки я поворачивалась лицом к стене, радуясь, что насморк лишил меня обоняния. Элен страдала от ужасного запаха, мой же нос не чувствовал ничего, кроме одеколона, которым я смачивала матери лоб и щеки. Его запах казался мне сладковатым и тошнотворным, никогда больше я не смогу пользоваться этим одеколоном.
Потом мадемуазель Курно уходила, я одевалась и завтракала. Я готовила маме беловатое снадобье, по ее словам, очень противное, но помогавшее ей переваривать пищу. Потом из ложечки поила ее чаем, размачивая в нем печенье. Санитарка убирала палату, я поливала цветы, меняла воду в вазах, Часто звонил телефон, я стремглав бросалась в приемную, плотно закрывала за собой двери и все же, не уверенная, что мать не услышит, говорила обиняками. Мама смеялась, когда я рассказывала: «Госпожа Рэмон спрашивала, как твое бедро». — «Все они ничего не понимают!». Время от времени меня вызывали в приемную: друзья матери, родственники, справлялись о ее состоянии. Обычно у нее не было сил принять их, но она радовалась, что о ней беспокоятся. Во время перевязок я выходила из палаты. Потом я кормила ее вторым завтраком; она не могла жевать и ела только протертое: пюре, компоты, кремы. Она заставляла себя съедать все, что приносили: «Мне нужно хорошо питаться». Днем она маленькими глотками пила фруктовые соки. «Витамины мне очень полезны». Часам к двум приходила Элен. «Мне нравится порядок, который вы завели», — говорила мама. Однажды она вздохнула с сожалением: «Подумать только, какая досада! В кои-то веки вы обе при мне, а я больна!».