Симона де Бовуар - Очень легкая смерть
Полезно выносить суждение в ущерб себе; у матери было другое: она жила в ущерб себе. Полная желаний, она употребила всю свою энергию, чтобы их подавить, но, добровольно отрекаясь от чего-нибудь, она тут же бунтовала. С молодых ногтей путы религиозных запретов сковывали ее тело, сердце, дух. Мать научили крепко затягивать на себе эту подпругу. В ней скрывалась женщина с пламенем в крови, но изуродованная, искалеченная и неведомая даже себе самой.
Страдающая плоть вновь превратилась в женщину.
Проснувшись, я тут же позвонила Элен. В середине ночи мать пришла в сознание; она узнала, что подверглась операции, и как будто не удивилась этому. Я поспешно вскочила в такси. Тот же путь, та же теплая голубая осень, та же клиника. И вместе с тем все изменилось: это было не выздоровление, а агония. До сих пор я спокойно приходила в клинику, равнодушно шла по ее коридорам. За закрытыми дверями свершались чужие трагедии, но наружу ничто не просачивалось. Теперь одна из этих трагедий стала моей. Я поднималась по лестнице то как можно быстрее, то как можно медленнее. На двери висела табличка: «Посещения запрещены». В палате тоже все переменилось. Кровать стояла, как накануне, изголовьем к стене. Конфеты были убраны в шкаф, книги тоже. Цветы исчезли с большого стола в углу, теперь там стояли бутылки, банки, колбы. Мать спала, из ее ноздри больше не свешивался зонд, и смотреть на нее было не так тягостно. Однако под кроватью виднелись стеклянные сосуды и трубки, сообщающиеся с желудком и кишечником. От левой руки тянулась вверх трубка капельницы. На матери не было никакой одежды: ее грудь и голые плечи были укрыты халатом как одеялом. На сцене появилось новое лицо — отдельная сиделка, мадемуазель Леблон, грациозная и хрупкая, точно с картин Энгра. Волосы ее были убраны под синюю косынку, на ногах бахилы из белой материи; она следила за капельницей, встряхивала колбу, разводя в ней плазму. Элен сказала мне, что, по мнению врачей, развязка, возможно, отсрочится на несколько недель или даже месяцев. Она спросила у профессора В.: «Что скажут маме, когда боли возобновятся в другом месте?» — «Не беспокойтесь, мы найдем, что сказать. Мы всегда находим. И больной всегда верит».
Днем мать открыла глаза; она говорила еле слышно, но здраво. «Ну и ну! — сказала я, — ты ломаешь себе ногу, а хирург находит у тебя аппендицит!». Она подняла палец и прошептала не без гордости: «Не аппендицит, а перитонит. Какое счастье… что… здесь». — «Ты довольна, что я здесь?» — «Нет. Что я здесь». Подумать только, перитонит, и ей так повезло, она попала в эту клинику! Итак, предательство началось. «Как я счастлива, что больше нет зонда. Как счастлива!» Ее освободили от гноя, от которого накануне вздувался живот, и она больше не мучилась. Обе ее дочери были с ней, она считала себя в безопасности. Когда вошли врачи Н. и П., она сказала с удовлетворением: «Видите, меня не бросают», — и закрыла глаза. Врачи обменялись замечаниями: «Поразительно, как быстро она поправляется! Прямо на глазах!». И действительно, благодаря всем этим вливаниям и переливаниям лицо матери слегка порозовело и казалось здоровым. Простертая здесь накануне несчастная страдающая плоть вновь превратилась в женщину.
Я показала матери журнал с кроссвордами, который принесла для нее Шанталь. Она прошептала, обращаясь к сиделке: «У меня есть толстый словарь Ларусса нового издания, я недавно купила его для кроссвордов». Этот словарь был одной из последних ее радостей. Она стала говорить о нем задолго до того, как решилась приобрести, и всегда сияла, когда я искала в нем что-нибудь, с Мы тебе его принесем», — сказала я. «Хорошо. И «Нувель Эдип» тоже принесите, я там не все разгадала…» Приходилось угадывать по губам, что она произносит, и слова ее, вылетающие вместе с выдохом, были таинственны и тревожны, будто прорицания оракула. Самые простые желания и заботы матери утратили реальную связь со временем, ведь смерть уже неотвратимо нависла над ней, ее слабый детский голосок вызывал щемящую жалость.
Она много спала, время от времени глотала через пипетку несколько капель воды; сплевывая в бумажные салфетки, которые сиделка подносила к ее губам. К вечеру мать раскашлялась; мадемуазель Лоран, зашедшая взглянуть, не надо ли чего, приподняла ее повыше, сделала легкий массаж, помогла ей отхаркнуть. И мать благодарно улыбнулась ей — это была первая ее улыбка за четверо суток.
Аппарат траурного цвета.
Элен решила на ночь оставаться в клинике: «Папа и бабушка умерли при тебе, я была тогда далеко, — сказала она, — а маму я хочу проводить сама. Кроме того, мне действительно хочется побыть с ней». Я не возражала. Мать удивилась: «Зачем тебе ночевать здесь?» — «Когда оперировали Лионеля, я ночевала в его палате, так всегда делают». — «А, ну ладно».
Я вернулась домой простуженная, с температурой. После жарко натопленной клиники меня продуло сырым осенним ветром, я наглоталась порошков и легла в постель. Телефона не выключила: мама в любую минуту могла угаснуть «как свечка», по выражению врачей, и Элен обещала вызвать меня при малейшей тревоге. В четыре часа я вскочила от звонка: конец. Я схватила трубку и услышала незнакомый голос: ошибка. После этого мне удалось заснуть только под утро. В половине девятого снова раздался звонок, я бросилась к телефону, звонил кто-то из знакомых. Я возненавидела этот аппарат траурного цвета: «У вашей матери рак», «Ваша мать не дотянет до вечера». В один из ближайших дней он прострекочет мне в ухо: «Конец».
Я прохожу через сад клиники, толкаю дверь. Можно подумать, что это зал ожидания в аэропорту: низкие столики, современные кресла, люди целуются, здороваясь и прощаясь, другие терпеливо ждут, кругом чемоданы, дорожные сумки, цветы в вазах, букеты в целлофане, словно здесь встречают пассажиров, прибывающих с очередным рейсом… Однако выражение лиц и приглушенные голоса говорят, что это не так. Время от времени из коридора появляется человек в белом халате, в белых матерчатых бахилах, забрызганных кровью. Я поднимаюсь на второй этаж. Налево уходит длинный коридор с палатами, комнатой медицинских сестер, канцелярией. Направо — квадратное помещение, где стоит скамья и письменный стол с белым телефоном. Отсюда одна дверь ведет в небольшую приемную, другая — в палату № 114. ПОСЕЩЕНИЯ ЗАПРЕЩЕНЫ. За дверью маленький тамбур, по левую руку ванная комната, где я вижу судно, вату, стеклянные банки; справа шкаф с мамиными вещами, в котором висит ее старый красный халат. «Видеть больше его не желаю!» Я толкаю вторую дверь. Прежде я проходила мимо, ничего этого не замечая. Теперь эти вещи навсегда вошли в мою жизнь.
«Я чувствую себя отлично, — сказала мать и добавила лукаво. — Вчера, когда врачи толковали между собой, я все слышала. Они сказали: «Это поразительно!» Слово ей понравилось. Она вдумчиво повторила его несколько раз как магическое заклинание, от которого зависело ее выздоровление. Между тем она чувствовала себя еще очень слабой и настойчиво стремилась избегать малейших усилий. Ей очень нравилось питаться через капельницу. «Никогда больше не буду есть сама». — «Как? Ты, такая лакомка!» — «Да, и все же не буду». Мадемуазель Леблон взяла было гребень и щетку, чтобы причесать ее, и вдруг мать приказала: «Отрежьте мне волосы». Мы стали возражать, но она повторила: «Меня это утомляет, отрежьте мне волосы». Она настаивала со странным упорством, словно надеялась этой жертвой купить полный покой. Мадемуазель Леблон потихоньку расплела и расчесала ее волосы. Потом заплела серебряную косу и уложила вокруг головы. Умиротворенное лицо матери опять обрело выражение поразительной чистоты. Мне вспомнился один из рисунков Леонардо да Винчи, изображающий красивую старую женщину. «Ты сейчас хороша, словно с картины Леонардо да Винчи», — сказала я ей. Она улыбнулась: «Когда-то я была недурна». Потом доверительным тоном сообщила сиделке: «У меня были густые волосы. Я укладывала их вокруг головы». И стала рассказывать о себе: как добилась библиотечного диплома, как любила возиться с книгами. Мадемуазель Леблон отвечала ей, подготавливая тем временем раствор для внутреннего вливания. Эта прозрачная жидкость, объяснила она, содержит глюкозу и соли. «Настоящий коктейль», — заметила я.
Где же она таилась столько времени, эта улыбка?
Целый день мы говорили матери о наших планах. Она слушала, не поднимая век. Элен с мужем недавно купили в Эльзасе старую ферму, которую они собирались благоустроить. Для матери отведут там большую комнату; на этой ферме она окончательно поправится. «А я не помешаю Лионелю, если останусь надолго?» «Конечно, нет». — «Да, теперь я вас не стесню. Не то что в Шарахбергене, там было слишком мало места». Еще мы говорили о Мериньяке. Этот городок для матери был связан с молодостью. Уже давно она с восторгом рассказывала мне, как там стало красиво. Мама очень любила Жанну, старшие дочери которой — юные, хорошенькие и веселые — жили в Париже и очень часто приходили в клинику: «Понимаете, — объяснила она мадемуазель Леблон, — у меня нет внучат, а у них бабушки. Вот я и заменяю им бабушку». Увидев, что мама задремала, я развернула газету. Но она сейчас же спросила, приоткрыв глаза: «Ну, что там делается в Сайгоне?». Я рассказала. Немного спустя она заявила с шутливой укоризной: «А ведь меня оперировали с обманом!». И при виде входящего хирурга П. весело добавила: «Вот он, мой палач!». Хирург, постояв около нее, заметил: «Мало ли что случается» — на это мать ответила не без важности: «Да, случилось, что у меня перитонит». Я улыбнулась: «Все-таки ты у нас особенная! Привозят тебя в клинику с переломом бедра, а оперируют по поводу перитонита!» — «Ты права. Я женщина особенная». Несколько дней ее забавляла эта мысль: «Вот какую шутку я сыграла с профессором Б. Пока он собирался вправить мне бедро, доктор П. взял да и сделал мне операцию!»