Эмиль Золя - Западня
Перед посторонними Купо делали вид, будто очень рады: наконец-то избавились от этой дряни, а в глубине души они были в ярости. Но и ярость со временем проходит. Вскоре, даже глазом не моргнув, они выслушали новость: Нана шляется по их же кварталу. Жервеза, говорившая, будто дочь нарочно позорит родителей, не желала слушать сплетен — она выше всей этой грязи. Если теперь она встретит свою красотку, то не станет и рук о нее марать! Она поставила на ней крест, пусть девчонка околевает под забором голодная и холодная, — она пройдет мимо и даже не признается, что носила под сердцем эту дрянь. А Нана была душою всех окрестных балов. Ее знали повсюду — от «Белой королевы» до «Зала безумцев». Когда девчонка появлялась в «Эльзе-Монмартр», люди забирались на столы, чтобы поглядеть, как она вертит задом, отплясывая кадриль. Ее уже дважды выгоняли из «Красного замка», и теперь она только бродила у входа, поджидая знакомых. «Черный шарик» на бульваре и «Султан» на улице Пуассонье слыли приличными кафешантанами, и она ходила туда только в те дни, когда у нее под платьем бывало белье. Но всем увеселительным заведениям она предпочитала «Эрмитаж», в сыром темном дворе, и «Обер», в тупике Надран, — два крошечных вонючих помещения, освещенных всего-навсего полдюжиной ламп, где посетители чувствовали себя непринужденно, веселились от души и могли, не стесняясь, целоваться по углам. У Нана бывали взлеты и падения: словно по мановению волшебной палочки, она появлялась то в пышном наряде, как дама, то в лохмотьях, как замарашка. Ну и жизнь, нечего сказать!
Супругам Купо казалось иной раз, что они видят дочь в местах не совсем пристойных. Они отворачивались и уходили, не желая встречаться с ней нос к носу. Хватит с них, очень нужно служить посмешищем для всего зала ради того, чтобы привести домой такую паскуду. Но однажды вечером, часов около десяти, когда они уже ложились спать, кто-то постучал кулаком в дверь. Это была Нана — бессовестная девчонка преспокойно вернулась переночевать домой. Но, боже, в каком виде! Растрепанная, оборванная, в стоптанных ботинках, — словом, нищенка, место которой лишь в Доме призрения. Первым делом она получила хорошую трепку, а затем жадно набросилась на ломоть черствого хлеба и заснула как убитая, не дожевав последнего куска. И опять все началось сызнова. Стоило девчонке немного оправиться, как она исчезала. Птичка упорхнула — ни слуху ни духу! Проходили недели, месяцы, казалось, Нана пропала навсегда, но вдруг она появлялась неизвестно откуда, иной раз вся в ссадинах и кровоподтеках, и такая грязная, что до нее противно было дотронуться, а иной раз нарядно одетая, но еле держась на ногах от усталости после кутежа и распутства. Родителям пришлось свыкнуться и с этим. Побои ни к чему не вели. Сколько ее ни колотили, Нана продолжала смотреть на свой дом, как на постоялый двор, где можно отдохнуть и отоспаться. Она знала, что за ночлег придется расплачиваться — ее опять побьют, и, поразмыслив, принимала побои, если другого выхода не было. Впрочем, и драться надоедает. Супруги Купо кончили тем, что примирились с нежданными появлениями дочери. Приходит она или не приходит — все равно, лишь бы запирала за собою дверь. Бог мой, люди ко всему привыкают, а привычка — вторая натура!
Только одно выводило Жервезу из себя: она не переносила, когда дочь появлялась в платьях со шлейфом и в шляпах, украшенных перьями. Нет, этой роскоши она видеть не могла. Если на то пошло, пусть девка распутничает, но, возвращаясь к матери, она должна быть одета, как надлежит одеваться простой работнице. Платья со шлейфом будоражили весь дом. Лорийе зло посмеивались; Лантье, загоревшись, вертелся вокруг Нана и вдыхал запах ее духов; Боши запретили Полине ходить к этой потаскухе и смотреть на ее тряпки. Жервезу раздражал также и беспробудный сон дочери, когда после очередной отлучки она спала до полудня, растерзанная, растрепанная, даже не вынув шпилек из прически, и бледная, как покойница. Утром мать раз пять или шесть пыталась растолкать Нана, грозя вылить ей на пузо кувшин воды, если она не встанет. Жервезу бесила эта красивая, разжиревшая от лени и распутства, полуголая девка, которая никак не могла проснуться после своих похождений, словно была пьяна от любви. Нана открывала один глаз, но он тут же закрывался, и она засыпала, еще шире раскинувшись на постели.
Однажды Жервеза не выдержала: попрекнув дочь ее беспутной жизнью, она спросила, уж не гуляет ли Нана с целой казармой, коли по утрам никак не может очухаться? И тут же выполнила свою угрозу, плеснув на нее холодной водой. Девчонка рассвирепела и, завернувшись в простыню, крикнула:
— Довольно, мать, слышишь?! Перестань болтать о мужчинах, тебе же лучше будет. Ты пожила в свое удовольствие, не мешай и мне жить, как я хочу.
— Что?.. Что такое?.. — пролепетала Жервеза.
— Да, я молчала об этом, мне-то какое дело? Но вспомни-ка, ведь ты нисколько не стеснялась, я много раз видела тебя там, внизу; стоило отцу захрапеть, как ты убегала от него в одной рубашке… Теперь тебе это дело разонравилось, зато другим оно по вкусу. Оставь меня в покое, нечего было пример показывать!
Жервеза побледнела, руки у нее затряслись, и она стала растерянно топтаться по комнате, а Нана легла ничком и, обхватив руками подушку, снова погрузилась в тяжелый сон.
Купо только бранился — ему больше в голову не приходило драть девчонку. Он совсем сбился с панталыку. И, право, его даже нельзя было назвать плохим отцом, потому что от водки он потерял всякое представление о том, что хорошо и что плохо.
Теперь все шло как по писаному. Купо пил горькую полгода, заболевал, и его отправляли в больницу святой Анны — это была своего рода передышка, как бы поездка в деревню. Лорийе, издеваясь, говорили, что герцог Пей-до-дна отбыл в свое поместье. Через месяц он выходил из больницы подправленный, подновленный, опять принимался за старое, вскоре снова валился с ног и опять нуждался в ремонте. За три года он семь раз побывал в больнице святой Анны. Соседи уверяли, что за ним закреплена там собственная палата. Но хуже всего было то, что с каждым припадком пьянчуга все больше разваливался, и уже недалек был день последнего представления, когда треснет сверху донизу эта винная бочка, обручи которой лопались один за другим.
Болезнь не красила Купо: привидение, да и только! Сивуха совсем отравила его. Тело кровельщика, пропитавшись алкоголем, съежилось, как те зародыши, которые хранятся у аптекарей в банках со спиртом. Он стал так худ, что все ребра вылезли наружу. Щеки впали, глаза гноились и оплывали, точно свечи в церкви; один только нос цвел посреди испитого лица, толстый и красный, как пион. Люди, знавшие, что Купо едва перевалило за сорок, приходили в ужас, когда он брел, пошатываясь, сгорбленный, с лицом серым, как грязная штукатурка. Дрожь в руках усилилась, особенно плясала правая рука, ее трясло как в лихорадке; в иные дни, чтобы поднести стакан ко рту, Купо приходилось сжимать его всей пятерней. Ох, проклятая трясучка! Только она и выводила Купо из себя, вообще же он совсем одурел. Он яростно ругал свои руки. А порой часами не спускал с них глаз, молча наблюдая, как они прыгают, точно лягушки; кровельщик даже не сердился, казалось, он старался доискаться, какой внутренний механизм заставляет их танцевать. Как-то вечером Жервеза застала мужа за этим занятием и увидела, что две крупные слезы скатились по его сморщенным щекам.
В последнее лето, когда Нана еще приходила отсыпаться у родителей, Купо совсем сдал. Его голос стал сиплым, как будто сивуха сожгла ему всю глотку. Он оглох на одно ухо. Затем в каких-нибудь несколько дней у него испортилось зрение; чтобы не скатиться с лестницы, ему приходилось держаться за перила. Словом, здоровье его расшаталось вконец. У Купо бывали мучительные мигрени, и голова до того кружилась, что все плясало перед глазами. Потом стало сводить руки и ноги, он зеленел от боли, валился на стул и сидел так часами в совершенном отупении; после одного из таких приступов у него целый день не действовала рука. Несколько раз ему приходилось ложиться в постель; ежась, он кутался в одеяло и дышал коротко, отрывисто, точно больное животное. Затем начинал куролесить, как в больнице святой Анны. Беспокойный, подозрительный, он бредил, катался от ярости по полу, рвал на себе одежду, судорожно впивался зубами в мебель.
Иногда он впадал в слезливое умиление, хныкал, как девчонка, рыдал и жаловался, что никто его не любит. Вернувшись однажды вечером домой, Жервеза и Нана не нашли больного в постели. Вместо него лежал свернутый матрац. Наконец они увидели Купо под кроватью, он в ужасе стучал зубами, уверяя, что какие-то негодяи грозятся его убить. Жене и дочери пришлось уложить его и успокаивать, как ребенка.
Купо признавал лишь одно лекарство: залить за ворот бутылку сивухи; после этого он вскакивал как встрепанный. Каждое утро он таким манером лечил свой кашель. Память у него давно отшибло, башка была пуста; но стоило ему поправиться, как он начинал потешаться над своей болезнью. Бросьте, он никогда в жизни не болел! Словом, он был в таком состоянии, когда человек подыхает, а сам твердит, будто здоров, как бык. Вообще он стал заговариваться. Когда, проболтавшись полтора месяца неизвестно где, Нана возвращалась домой, Купо думал, что она ненадолго отлучалась по делу. Сплошь и рядом, встречая дочь на улице под руку с каким-нибудь кавалером, он не узнавал ее, а девчонка смеялась ему в лицо. Теперь она ни в грош не ставила отца, только что не пинала его ногами.