Ваан Тотовенц - Жизнь на старой римской дороге
— Видишь, как огромен этот город, кажется, что он необъятный. Всего можно добиться здесь. Слово за тобой, покажи себя…
В то время на руках у него были акции железных дорог. Однако я не последовал за ним на биржу, окунулся в мир книг, окунулся с такой же страстью, с какой Лоло — в биржевой омут.
Месроповским письменам[17] впервые обучил меня учитель-сириец, господин Ашур — человек невысокого роста, широкоплечий, с огромным выпуклым лбом, лысый, с большими серо-голубыми глазами, с обвислыми усами, похожими на две пушистые мышки. От древних вавилонских статуй он отличался разве что очками, обстоятельством, несколько нарушавшим архаичность и величественность его облика.
Господин Ашур был еще и поэтом, он писал на полуграбаре[18], подражая старым мастерам. Он написал: «Сон младенца», «Плач на могиле благочинного Никогаеса-аги Азнавурянца», «Ангелы», «Благословение воину», «Мир семьям вашим», «Дщери небесные» и так далее и тому подобное. Все это он сочинял, разумеется, по разным поводам и посвящал разным лицам.
Это он, господин Ашур, заставил меня прочитать по складам первое предложение на грабаре: «Крест да поможет мне». Некоторые дети с трудом «призывали» «Крест в помощь». Для таких у господина Ашура был весьма простой метод — удар палкой. Справедливости ради на до отметить, что палочные удары, как правило, наносились по мягкому месту. Все родители были довольны этим его методом воспитания. Более того, даже поощряли этот метод.
Выучив алфавит и научившись читать по складам, мы покидали господина Ашура и поступали в школу. В конце года он произносил речь, разумеется, на грабаре, из которой мы ничего не понимали, вернее, мы уясняли только, что речь эта содержит много ценных наставлений, смысл которых, однако, доходил до нас лишь позднее.
Но господин Ашур не забывал нас. Иногда, встретившись на улице, останавливался и приказывал: «Прочти-ка мне это предложение». Так он проверял наши успехи. Если мы читали хорошо — он улыбался, довольный, и бормотал под нос: «Хороший фундамент заложен, слава богу!»
В один прекрасный день господин Ашур объявился у нас дома. Его огромные глаза сияли и казались вдвое больше. За несколько недель до его визита мы похоронили Тиграника — маленького сынишку старшего брата. Я написал стихотворение по этому поводу и, никому не сказав ни слова, отправил его в Смирну, в еженедельник «Восточный журнал». Стихотворение напечатали — это было мое первое напечатанное произведение. Вот по этому поводу господин Ашур и зашел к нам.
Сказав несколько хвалебных слов в мой адрес, он повторил:
— Хороший фундамент заложен, слава богу!
7У меня были три сестры — Хасик, Сирануш и Дзайник. Хасик была младше Акопа, но старше Левона и Геворка, я — самый младший из братьев — был старше Сирануш и Дзайник.
Мои воспоминания о Хасик всегда связаны с отцом: она подавала ему чувяки, подносила воду, когда он мыл руки. Исключительно услужливой девушкой была Хасик.
Для меня осталось загадкой — чем ее пленил золотозубый приезжий из Америки? Подробности мне неизвестны, знаю только, что счастья с ним она не нашла.
Хасик всегда готова была служить другим.
Сирануш — девочка с большими черными глазами и пышными волосами, любительница поболтать и посмеяться — обладала редким даром выводить людей из себя тем, что, не прекословя, соглашалась с ними, но в этом согласии вечно сквозила неприкрытая ирония.
В школу мы ходили вместе, я сопровождал ее. На улице она брала меня за руку и прижималась ко мне. А я… я очень гордился тем, что охранял такую девушку. Я любил ее, потому что она не подтрунивала надо мной, и в ее отношении ко мне не было ни малейшей иронии. Несчастье постигло и Сирануш: ее мужа убили какие-то бандиты.
Дзайник — это вылитый я, родись я девушкой: те же голубые глаза, черные брови и пушистые ресницы. Ей ничего не стоило вспылить, по она быстро отходила. Я так хорошо понимал ее.
Многим она казалась непонятной, загадочной, а для меня ее характер был прочитанной книгой. Все ее поступки, даже самые нелепые, мог бы совершить и я.
Как часто я вспоминаю тебя, синеглазая моя сестренка! И когда я тебя вспоминаю, в моей памяти всплывают родные картины: наш сад, крыша нашего дома, цветущая акация. Вспоминаются желтые осенние листья, которые ветер сгребал в кучу; крупные хлопья снега… Тебе было отдано последнее молоко нашей матери, ты — последняя ее фиалка, последняя песня и последняя радость.
Кроме сестер моих, были и другие девушки, которые, ярко распустившись, благоухали на берегах моего детства.
Еще звенят в ушах их голоса, еще цветут их улыбки перед моими глазами. Они были веснами среди весен, цветами среди цветов.
Одна из них — Христина, с лицом цвета чистого застывшего меда, при встрече со мной вспыхивала вся, вспыхивала так, что, казалось, вот-вот сгорит. Маленькая, пухленькая, кругленькая, с руками тоже пухленькими, с ямочками.
Бывало, дерну ее за волосы, а она убежит и засмеется. До сих пор помню ее смех, он казался мне дивной песней.
Убежав от меня, Христина мчалась по дорожкам сада, взбегала на веранду дома, распахивала окна и заливалась смехом.
Христина была как звездочка, сошедшая с неба.
— Спустись, — кричал я ей снизу.
— Не спущусь, дергаешь за волосы.
— Не буду, иди.
Она спускается в сад. Я отхожу к зарослям кустарника. Она следует за мной, Останавливается там, где никто нас не может видеть, даже если будет подглядывать с неба, — в самой гуще зарослей, Христина мне кажется лампадой, зажженной чьей-то невидимой рукой.
Подхожу к ней.
Она опускает глаза.
Сердце колотится, вот-вот вырвется из груди. Беру ее за волосы.
— Дернуть?
— Дергай.
— Я не буду дергать тебя за волосы, — говорю ей шепотом и подношу ее косы к своим губам.
О, этот запах ее волос! Он словно исходил из чашечек всех цветов весны.
Я беру ее за руки, глаза ее загораются, и она снова убегает.
И — нет лампады в гуще зарослей.
Звездочка, сошедшая с неба, звезда моя, Христина, — я помню тебя.
С Вероной я виделся раз в год. Мы были обручены еще с колыбели, и, может быть, потому она смущалась при встрече со мной. Верона, маленькая и быстрая девочка, я помню твои жемчужные зубки, ямочку на подбородке и красивые руки. Помню твой лоб — высокий и чистый.
Я слышал, небо обрушилось на твои чудесные сады…
Помню Ребекку, мою двоюродную сестру. Рослая, крепкая и бойкая, она была девушкой умной и поэтичной, голубизна ее огромных глаз была столь беспредельна, что ее с лихвой бы хватило, чтоб восстановить весь обрушившийся небосвод. А небосвод обрушился-таки на белые, еще нераспустившиеся лилии ее жизни. Увезли Ребекку в аравийские пустыни, накололи на светлом ее лбу и щеках родинки…[19]
Сестра, преклоняюсь перед ужасной судьбой твоей…
Прими эти слезы брата.
Наша улица — часть той дороги старого Востока, которая берет начало в древнем Риме, доходит до бывшей столицы Византии, прерывается на миг полоской моря и, змеясь по всей Малой Азии, тянется мимо нашего дома до самого края света — Багдада.
Для нас Багдад и вправду был краем света. Из наших мест только один человек побывал там, и когда он возвратился, встречать его вышел чуть ли не весь город.
— Подумать только — человек до Багдада дошел и назад воротился!..
Когда же я стал изучать историю Греции и Рима и впервые прочел о нашествиях эллинов на Восток, о персидских войнах, о Ксерксе, об Александре, о Юлии Цезаре, о дорогах, проложенных римлянами, — нашу улицу я полюбил еще больше.
Мне казалось, что я вижу, как проходят перед нашим домом греческие и римские легионы, персидские войска…
Давно, еще в школе, рассказывая о каком-то походе, я умудрился провести эти войска по нашей улице, а мой учитель только улыбнулся и не исправил меня.
Улица, на которой мы жили, была в то же время дорогой, связывающей наш город с другими городами и селами. Во все времена года, каждое утро по нашей улице проходили вереницы людей из Старого города и окрестных сел: лавочники, торговавшие на базаре, ремесленники, батраки. И каждый вечер те же люди возвращались по нашей улице в Старый город и в села.
Был среди них и учитель математики городской школы.
Отличался он от них тем, что белый воротник его сорочки всегда был накрахмален, и тем еще, что ездил он на белом осле. Причем, вид у осла был куда солиднее, чем у седока. Осел отличался дурной привычкой: по утрам он издавал жалобный рев прямо у наших ворот, отчего вся улица просыпалась и крестилась. По этому реву сверяли часы. Те же, кто не имел их, возмущались:
— На «общественном» осле разъезжает, ему-то что!
Однажды в нашем доме состоялось собрание, на котором присутствовал и учитель математики. Председательствовал Никогос-ага. Как только математик вошел в комнату, слуга отвел его осла в сад и привязал к дереву.