Дюла Ийеш - Избранное
Не будь за мной присмотра, иначе говоря, если бы жена не поправляла меня постоянно — на людях или с глазу на глаз, — я давно бы объявил всем, что мне полтораста или добрых две сотни лет. Я убежден, что ошеломляющий нас сверхпреклонный возраст ветхозаветных старцев — Мафусаила и иже с ним — объясняется не тем, что тогда по-иному вели отсчет лет, а тем, что не вошло тогда в обычай — и едва ли были к тому возможности — с дотошностью нашего времени подсчитывать годы, прожитые отдельным человеком. А потому легко представить, что, когда их все же спрашивали о возрасте, старцы, отчасти произвольно, а отчасти имея на то свои основания, называли поистине астрономические цифры прожитых лет, в слаженном соперничестве друг перед другом уподобясь скакунам у финиша.
Особого воображения тут не требовалось — довольно было окинуть взглядом окрестные шатры, табор кровных отпрысков, меж которыми были и старцы с длиннейшими седыми бородами, деды их правнуков!
Я уважаю в женщинах и признаю за ними своего рода экстерриториальное право, с каким они — каждая в меру своего темперамента — манипулируют отсчетом прожитых ими лет. Хотя я не разделяю этих их чувств. Переоценивая силу календарных лет, заранее страшась погрома, чинимого временем, они стремятся удержать свой возраст в деспотических шорах. Я тоже склонен претендовать на право экстерриториальности возраста. Но стою на противоположном полюсе. Можно ли пренебречь столь редкой ситуацией: говорить и чувствовать, что тебе идет двести семидесятый год, и одновременно, полуобернувшись, с искушенностью библейского Авраама провожать взглядом какую-либо юную даму! Кто способен в возрасте четырехсот двадцати лет с первыми лучами солнца отправиться на озеро или в бассейн, чтобы поплавать вдосталь да при этом еще разок-другой нырнуть головой вперед? Тот, кто достаточно умен, чтобы за мыслями о времени не забывать себя. Нужно ли еще тратить слова в защиту относительности времени как мироощущения?
Коль скоро эскулапы постигли искусство заменять почти любой из органов человеческого тела, бессмертие в принципе достигнуто: ставишь запасную часть, и вся недолга. А уж когда врачи научатся заменять сознание и в особенности память! Еще один виток в истории человечества, возможно, что на свет появятся младенцы с запасом жизни лет в триста как минимум. Однако велик ли будет выигрыш, если и эти долгие годы люди станут считать-пересчитывать с той же навязчивой скрупулезностью? А для чего? Чтобы еще того дольше метаться в панике, чтобы дольше мучить себя страхом смерти.
Стало быть, засорившийся мундштук надо продуть с другого конца. Не время должно довлеть надо мною, а я — полновластно распоряжаться временем, и, понятное дело, как можно дольше.
Расположимся на очень низком сиденье, к примеру, в провисшем чуть ли не до пола шезлонге, ненадолго расслабим мускулы и затем попробуем рывком подняться на ноги. Пока мы дергаемся, пытаясь выкарабкаться, с лица у нас не сходит улыбка.
Та же улыбка, как если бы кто-то, стоя позади шезлонга, удерживал нас за плечи. Конечно же, этот кто-то — один из приятных нам людей. Или как если бы тот же человек, подкравшись со спины, ладонями прикрыл наши глаза — в шутку, чтобы на секунду мы ослепли.
И чем настойчивее наши попытки тотчас же с детской резвостью вскочить на ноги, тем шире, лучезарнее становится наша улыбка. Можно подумать, что игра лицевых мускулов находится в прямой зависимости от мышц ног и спины. Как в народном поверье, будто бы рябь и пенистые гребешки на поверхности горных озер как-то связаны с волнением океанов. Внизу — буря и, возможно, кораблекрушение, а наверху, в горах, — всего лишь переливчатый отблеск водной глади.
Но вот мы и встали. Ничего, что слегка запыхались, лицо наше светится торжеством, иной раз даже вырвется легкий смешок. Как бы в самооправдание. И не только перед другими. Перед самим собой тоже. Над чем же мы в таком случае потешаемся?
У смерти свой юмор. С точки зрения подростка, неожиданный тычок или каверзная подножка — верх остроумия. Шутки смерти не менее плоски: она подкрадывается к нам исподтишка, играя с нами то ли в прятки, то ли в жмурки. Но отчего же мы втягиваемся в эти забавы, место которым разве что на школьном дворе? Играя в чехарду и пританцовывая, приближаемся мы к собственной кончине. Самое время одуматься и стать серьезнее.
Но подойдем к этой теме с другой стороны.
Дебрецен времен первой мировой войны, год 1917-й; Лёринц Сабо[5], студент, влюбленный в Като Диенеш. И вот он замечает, что бабушка Като, старая Диенеш, поднимаясь по лестнице, всякий раз стонет и охает; этих стонов и охов было ровно столько, сколько ступенек на лестнице. В полной уверенности, что бабушка Диенеш больна, автор «Стрекота кузнечика», и в ту пору жаждавший познать природу человеческих страданий, спросил, отчего старушка стонет.
— Оттого, сынок, что это облегчает душу!
И рассмеялась. Объяснение тому двояко. Первая из причин — насмешка над шутовскими уловками Старухи с косой, чьи проделки под стать дурачествам подмастерья. Другая причина и значительнее первой, и возвышеннее: ею вполне могло стать удовлетворение от того, сколь точно — пусть даже выведя самое себя на чистую воду — старушке удалось выразить свое ощущение.
А это и есть самая действенная — и, пожалуй, единственная — защита против гримас и кривляний Старухи.
Смерть, когда она впервые дает нам знать о своем приближении, поначалу вызывает в нас комическую реакцию, потому что тогда она — как всё, что мы подвергаем осмеянию, — теряет свою непреложность: вроде бы и есть она, и ее нет, наш разум одновременно и оповещает о ней, и отрицает ее. Поначалу уверенный в себе, наш трезвый разум смехом встречает первые заигрывания смерти, потому что — приспособим мысль к ее манере — смерть приближается, как бы отступая. Потому что она — само противоречие. Потому что бессмыслицу, какую она собой являет, она осмеливается проделывать над взрослыми людьми, осознающими свои цели и задачи, над убежденными тружениками и созидателями, которые не только производят вино или самолеты, но и, выверяя жизнь логикой, строят планы на будущее и рожают детей, возводят на века мосты и создают стихи или химические формулы, неподвластные времени. И вот к этим-то людям дерзает она приближаться — то повернувшись к ним спиной, то заманивая и пятясь, на манер Петрушки или Балды, забавных разве что для несмышленышей! Достойным ответом будет присесть на корточки позади нее, чтобы, пятясь, она полетела вверх тормашками. Коль скоро уж мы дали втянуть себя в эту игру.
Стало быть, у нас есть еще возможность выбора, когда мы впервые осознаем, что не болезнь, и не усталость, и даже не заплечный мешок, который мы случайно забыли скинуть, мешают нам с присущей вчера еще живостью вскочить с низкого ложа или сиденья. Первый ответный импульс человеческой натуры — можно сказать, подсказка мускулов — улыбнуться. Даже расхохотаться и хохотать тем безудержнее — а оснований для этого у нас все больше, — чем дольше тянется эта неловкая ситуация.
Пока мы с безукоризненною логикой излагаем эти истории, дело на первый взгляд кажется довольно простым. Кто-то задумал вдруг подшутить надо мною, и потому я, естественно, отвечаю смехом. Все так, но ведь подобного рода плоские шутки, в особенности же когда они затягиваются, мне претят. И все же я улыбаюсь; потому, быть может, что эту вульгарную шутку я разыгрываю сам над собою. Но в чем же тогда здесь юмор? Разве что предположить, будто эти низкопробные коленца взаправду выкидываю я, но смеюсь я не над собой. Значит, над кем-то другим? Не исключено. Допустим, над человеком, кому пришла в голову блажь вдруг резко вскочить на ноги из сидячей позы: ну как тут не насмехаться; да, я откровенно смеюсь над ним, потому что отнюдь не отождествляю себя с ним. Да он и впрямь совсем не похож на меня! Все повадки его — иные, не те, что свойственны мне, как фиксировал мой разум. И даже более того: совсем не те, какие тот же разум фиксирует сейчас, в первый момент столь необычного знакомства со Старой.
Конечно, эти судорожные попытки вскочить на ноги пробуждают в нас и другие мысли. Но поначалу ошеломление подавляет их.
Я существую и в то же время самим фактом своего существования утверждаю небытие, поскольку человек смертен: здесь столь же явное противоречие, как если бы я приближался к чему-либо и одновременно отдалялся от того же места. Нам остается быть признательными природе человека за то, что она отвечает на ситуацию юмором наидревнейшего ранга — непритязательным юмором дружеских пирушек или гуляний с ряжеными. То, что уходит, стирается, отрицает себя. Но человек не должен отрицать себя. А мужчина — тем паче! Уважающий себя человеческий разум признает логичность этого процесса лишь в отношении вещей, сработанных человеком: поделок, механизмов, — то есть мерит длительность их жизни сроком действия. Иное дело растения или животные: миг, когда обрывается их жизнь, буквально неуловим. Как и миг возникновения их жизни. Это проистекает из самой сути общей нашей с ними вечно живой природы.