Кармен Лафорет - Ничто. Остров и демоны
— Не верти головой, — говорила Ангустиас. — Не глазей по сторонам.
Если мне и удавалось забыть, что она рядом, то всего лишь на мгновенье.
Иногда нам встречались мужчина или женщина, в облике которых было что-то необычное, неизъяснимое, мое воображение неслось им вслед, и мне хотелось повернуть и пойти за ними. Вот тогда-то я и вспоминала о том, как выглядим мы с Ангустиас, и заливалась краской.
— Ты совсем дикая, провинциалка ты, дитя мое, — говорила Ангустиас с некоторым сочувствием. — На людях ты молчишь, смущаешься, вид у тебя такой, будто ты каждую минуту готова удрать. Иногда посмотрю я на тебя в магазине, и меня разбирает смех.
Трудно было представить себе что-либо более тягостное, чем эти прогулки по Барселоне.
За ужином Роман по моим глазам догадывался обо всем и смеялся. Его смех служил прелюдией к ядовитой перепалке с тетей Ангустиас; под конец вмешивался и Хуан. Я видела, что Хуан всегда держал сторону Романа, но тот, однако, поддержку брата не принимал и благодарен за нее не был.
Когда таксе случалось, Глорию оставляло ее обычное безразличие. Она начинала волноваться и срывалась на крик:
— Если ты после всего еще способен разговаривать с твоим братом, то не разговаривай больше со мной!
— Конечно, способен. Неужели ты думаешь, что я такая же свинья, как вы оба?
— Так, так, сынок, — говорила бабушка, глядя на него с обожанием. — Ты правильно делаешь.
— Замолчи, мама! Не заставляй проклинать и тебя! Не заставляй!
Бедняжка качала головой и, наклонясь ко мне, шептала:
— Он самый лучший, доченька, он самый хороший и самый несчастный, святой он…
— Может, ты сделаешь милость, мама, и не будешь впутываться? Может, ты не станешь забивать племяннице голову разными глупостями, которые ей совершенно ни к чему?
Он уже говорил с надрывом, тон делался резче. Тон человека, потерявшего над собою контроль.
Роман, погруженный в приготовление лакомства для попугая, крошил у себя на тарелке фрукты и заканчивал ужин, не обращая ни малейшего внимания на всех нас. Рядом со мной рыдала, кусая носовой платок, тетя Ангустиас; она воображала себя не только сильной, способной увлечь за собой толпу, но и нежной, несчастной, преследуемой. Не знаю только, какая из этих двух ролей ей нравилась больше. Глория отодвигала от стола высокий стул, на котором сидел малыш, и улыбалась мне за спиной у Хуана, крутя пальцем у виска.
Отрешенно молчавший Хуан, казалось, был готов вот-вот взорваться.
Покончив со своим занятием и похлопав бабушку по плечу, Роман первым выходил из-за стола. В дверях он останавливался, закуривал сигарету и бросал на прощание:
— Даже эта идиотка, твоя жена, уже смеется над тобой, Хуан. Берегись, Хуан…
На Глорию он, по обыкновению, даже не глядел.
Реакции долго ждать не приходилось. Удар кулаком по столу — и поток ругательств в адрес Романа, не обрывавшийся даже после того, как сухой стук входной двери возвещал, что Роман ушел.
Глория брала на руки ребенка и шла в свою комнату укладывать его. Взглянув на меня, она говорила:
— Может, зайдешь, Андрея?
Тетя Ангустиас сидела, закрыв лицо руками. Я чувствовала, что она смотрит на меня сквозь раздвинутые пальцы, смотрит взглядом тоскливым, жгучим, просящим. Но я поднималась.
— Хорошо, зайду.
В награду я получала взволнованную улыбку бабушки. А тетя убегала в свою комнату и запиралась. Она была возмущена. Я подозреваю, что она дрожала от ревнивой злобы.
Комната Глории чем-то походила на логово зверя. Это была внутренняя комната, почти всю ее занимали супружеское ложе и детская кроватка. Воздух там был совсем особый, пропитанный испарениями: пахло маленьким ребенком, пудрой и грязным бельем. Стены сплошь залеплены фотографиями, на лучшем, ярко освещенном месте висела открытка с изображением двух котят.
Глория усаживалась на край постели, держа ребенка на коленях. Ребенок был хорошенький, он засыпал, толстенькие, грязные ножки свешивались вниз.
Глория укладывала его в кроватку и, с наслаждением потягиваясь, запускала руки в свои пышные блестящие волосы. Потом томно вытягивалась на постели.
— Какого ты обо мне мнения? — часто спрашивала она.
Мне нравилось с нею разговаривать. На ее вопросы не нужно было отвечать.
— Правда, я красивая и совсем еще молодая? Правда?
Тщеславие ее было глупым и наивным, оно не раздражало; к тому же она и на самом деле была молода и могла хохотать как безумная, рассказывая разные истории про моих родных. Когда она говорила об Антонии или Ангустиас, она бывала по-настоящему остроумной.
— Скоро ты узнаешь этих людей. Они ужасны. Вот посмотришь… Все злые, кроме бабушки, хоть она, бедная, и не в себе. И Хуан — хороший, Хуан — самый хороший… Он вечно орет — ты сама слышала. Все равно — он самый хороший…
Замкнутое выражение моего лица смешило ее, и она начинала хохотать…
— И я тоже хорошая. Не веришь? — наконец говорила она. — Андрея, если бы я не была хорошей, как бы я их всех терпела?
Я смотрела, как она оживляется, с каким неизъяснимым удовольствием болтает. Воздух в комнате был спертый, Глория лежала на кровати, словно тряпичная кукла со слишком тяжелой для нее копной рыжих волос. Она рассказывала мне забавные выдумки, перемежая их с действительными событиями. Она не казалась мне умной, очарование ее шло не от ума. Моя симпатия к ней началась, должно быть, с того дня, как я увидела ее голой, позирующей Хуану.
Я никогда не входила в комнату, где работал мой дядя: у меня к нему было какое-то предубеждение. Я зашла туда как-то утром по совету бабушки, — мне нужен был карандаш, и она сказала, чтобы я попросила у Хуана.
Большая студия выглядела весьма забавно. Ее устроили в бывшем кабинете деда. Как и в других комнатах, словно по традиции, здесь в беспорядке громоздились книги, бумаги и гипсовые скульптуры, служившие моделями ученикам Хуана. Жестко написанные натюрморты пронзительных тонов работы Хуана сплошь покрывали стены. В углу стоял неизвестно для чего скелет, скрепленный проволочками: по таким студенты изучают анатомию. На большом, в мокрых пятнах ковре барахтался ребенок; сидел здесь и кот, он забрел в эту комнату в поисках солнца, падавшего золотыми бликами сквозь балконные стекла. Кот с полным безразличием терпел приставания ребенка, хвост у него совсем обвис, похоже, он был при последнем издыхании. И среди всего этого на покрытом занавеской табурете в неудобной позе сидела голая Глория.
Хуан писал прилежно и бесталанно. Он тщательно клал мазок к мазку, пытаясь воспроизвести ее тонкое, гибкое тело. Но все его усилия были тщетны. На холсте появлялась картонная кукла с тем глупым лицом, какое бывало у Глории, когда она слушала мои разговоры с Романом. Теперь на Глории не было ее драного платья, и среди уродства окружавших ее вещей она казалась неправдоподобно красивой и белой, каким-то божьим чудом. Сладостный и в то же время опасный дух трепетал в прекрасных формах ее ног, ее рук, ее маленьких грудей. Горячая, блистающая кожа словно источала ту самую духовность и интеллект, которые никогда не светились в ее глазах. Тот самый духовный жар, который так привлекает нас в незаурядных людях и произведениях высокого искусства.
Зайдя всего на несколько секунд, я, очарованная, осталась там. Хуан как будто был доволен моим посещением и торопливо рассказывал о своих планах. Я его не слушала.
В тот вечер, почти безотчетно, я завела с Глорией разговор и впервые вошла в ее комнату. Лениво, с удовольствием, как слушают шум дождя, слушала я ее бессодержательную болтовню.
Я начинала привыкать к ней, к ее быстрым, не требующим ответа вопросам, к ее прихотливому и ограниченному уму.
— Да, да… Я хорошая… Не смейся.
Мы молчали. Она придвигалась ко мне и спрашивала:
— А Роман? Какого ты мнения о Романе?
Потом, погрозив мне пальцем:
— Уж я знаю, что он тебе симпатичен. Разве не правда?
Я пожимала плечами. Через минуту она говорила:
— Он тебе симпатичней, чем Хуан? Разве не правда?
Как-то раз, совсем неожиданно, она расплакалась. Плакала Глория необычно, отрывисто и быстро, словно сама хотела скорее перестать.
— Роман — скверный, злой человек, — сказала она. — Ты его еще узнаешь. Я от него много натерпелась, Андрея. — Она вытерла слезы. — Я тебе сразу не расскажу всего, что он мне сделал худого, слишком долго рассказывать. Узнаешь понемногу. Сейчас ты им очарована и ни за что не поверишь.
Я и вправду не считала себя очарованной Романом; пожалуй, он был мне даже чем-то неприятен: часто я холодно его изучала. Но в те редкие вечера, когда после очередного скандала за ужином он становился приветливым и приглашал меня: «Пойдешь, малышка?» — я бывала довольна. Роман в квартире не ночевал. Он привел в порядок комнату на чердаке, устроив себе там весьма комфортабельный приют. Из старинных изразцов он соорудил камин, сделал низкие черные книжные полки. В комнате стояла тахта и под маленьким, забранным решеткой окном, изящный стол, заваленный бумагами и заставленный чернильницами всех времен и самых разнообразных форм, из которых торчали гусиные перья. Примитивный телефон служил для переговоров с Антонией. Так объяснил мне Роман. Еще там стояли маленькие часы, все в завитках, с каким-то особенно мелодичным звоном. В комнате было трое старинных часов, ритмично отсчитывающих время. На книжных полках красовались старинные монеты, некоторые очень любопытные, светильники конца Римской империи и старинный пистолет с перламутровой рукоятью.