Мор Йокаи - Черные алмазы
Дойдя до дверей комнаты, где он оставил Эвелину, князь в изумлении замер.
Эвелина стояла спиной к двери.
Держа в руках ту самую трость, за которой вернулся князь, она несколько раз порывисто прижала ее к губам и зарыдала.
Князь удалился, как и вошел, незамеченным.
Он все понял.
Эвелина разыграла ссору, чтобы облегчить ему расставание с нею, и выказала низменные чувства, чтобы помочь князю забыть ее.
Но почему она так поступила?
На следующий день князь узнал и это.
Дворецкий принес ключи от покоев Эвелины. Мадам уехала первым утренним поездом.
Князь поспешил в покои Эвелины и тотчас понял, отчего она его покинула.
Она оставила все дары, что когда-либо получила от князя: драгоценности, серебро, кружева.
Она ничего не взяла с собой.
Даже трость он нашел на столе и только позже заметил, что там, где набалдашник слоновой кости смыкается с золотым ободком, намотан тонкий волос, один из длинных шелковистых волос, достававших от головы до пят.
Какая сила таится в одном тонком волоске!
Эвелина приехала в Париж раньше, чем Каульман.
Они условились, что, пока Каульман не обставит квартиру Эвелины, она будет жить в гостинице.
Через несколько недель господин Феликс приехал к мадам в гостиницу и сказал ей:
— Ваша квартира готова, если угодно, я могу отвезти вас туда.
Эвелина села в карету, и Феликс проводил ее в новые апартаменты.
Квартира находилась в одном из самых фешенебельных районов города, на Севастопольском бульваре, в бельэтаже.
Когда Эвелина вошла туда, у нее вдруг сильно забилось сердце.
Та же самая гостиная с коврами вишневого цвета, за ней — комната, обитая серым шелком, с черным мраморным камином и, наконец, такой же точно кабинет, украшенный резьбой в стиле рококо, с овальными картинами на фарфоре, и одно окно так же выходит в зимний сад, как и в Вене. Те же картины, то же серебро, тот же гардероб, те же шкатулки с драгоценностями, все то же, вплоть до перчаток, забытых ею на столе в венском доме.
«Бедный добрый князь!» — вздохнула мадам, прижав руки к груди, и глаза ее затуманились слезами.
А у господина Феликса достало бестактности поинтересоваться в этот момент:
— Довольны ли вы тем, как я обставил ваше гнездышко? … Бедный добрый князь!
И эти слова потом много раз со вздохом повторяла Эвелина. Ибо, начиная с контракта, который с ней тотчас же подписал лучший оперный театр Парижа, и до первых упавших к ее ногам цветов, все-все было сделано руками старого Тибальда, который так и не отступился от слов, вырвавшихся у него когда-то: «Дочь моя».
DIES IRAE![161]
В один из пасмурных осенних дней возвращался пешком от домны на шахту. Дорогой он предавался размышлениям.
Скверно устроен наш мир.
Плоды труда достаются не мудрейшим, а победа не на стороне сильных.
Ничто не меняется со времен мудрого Соломона.
История движется вспять.
Один скудный год сменяется другим.
Даже природа стала мачехой человеку.
Народ голодает и нищенствует в поисках хлеба.
А получив, народ забывает того, кто дал.
Невежество — наш злейший враг.
Огромные помещичьи угодья гибнут, а их владельцы не оставляют после себя ничего, достойного упоминания, ни в стране, ни в народе, ни в истории. Вся вина за настоящее и будущее лежит на малочисленном эксплуататорском классе.
Ни больших господ, ни среднего сословия не застать дома.
Даже засаленная сермяга совещается у мельницы, кого послать депутатом в имперский совет.
И Петер Сафран, как вернулся из Вены, до того зазнался, что не разговаривает со старыми знакомыми.
Безумный мир!
Дерзать больше уж никто не решается.
Разве что тяжко вздохнет патриот, да затянет «Призыв»,[162] разве что взгрустнет за стаканом вина и разразится угрозами, а решиться на большее никто уж не смеет.
Растрачены последние силы. Не сыскать больше ни одного настоящего мужчины по всей стране.
А настоящие женщины, есть ли они? Да, представительницы женского пола.
Вот одна из них. Она отдает свою руку клеветнику и лишь затем, чтобы выказать высочайшее презрение к несчастному, который осмелился защищать ее.
А другая?
Фаворитка герцогов, чаровница света.
Ни у аристократки, ни у крестьянки ничего за душой, одно бессердечие.
И под землей не лучше. В шахте вот уже который день гуляет гретан. Рудничный газ прибывает с такой быстротой, что невозможно работать.
Хоть бы обрушилось все Ивану на голову, когда он будет внизу!
Мысли под стать мрачному пейзажу.
Спускаясь вниз по дороге вдоль окраинных домов рабочего поселка, Иван увидел, как из дверей последнего дома, пошатываясь, вышел какой-то шахтер. Дверь вела в винную лавку.
Рабочий повернулся к Ивану спиной, поэтому он не узнал его. Видно было, как шахтер силится идти прямо, твердо переставляя ноги.
«Интересно, кого это с раннего утра ноги не держат?» — подумал Иван и, пытаясь узнать своего рабочего, прибавил шагу, чтобы заглянуть ему в лицо.
Когда он догнал рабочего и узнал его, то несказанно удивился. Это был Петер Сафран.
Ивану все стало ясно. Он помнил, как Сафран в день исчезновения Эвилы поклялся, что никогда больше не возьмет в рот палинки.
Он знал также, что Сафран держал свое слово.
Но он помнил и другое: тогда же Петер оговорился, что он выпьет палинку еще раз в жизни, и связал этот случай с какой-то таинственной угрозой.
Ну, да пусть пьет, это его дело.
Только зачем он пришел выпить именно сюда, на участок Ивана? Или мало ему лавки на акционерном участке?
Впрочем, коли здесь ему больше нравится…
Иван поздоровался с рабочим.
— Доброе утро, Петер!
Однако тот, не ответив на приветствие, неподвижно и дико уставился на Ивана, словно бешеная собака, что больше не признает над собой власти человека. Губы его были сжаты, ноздри раздувались, шапка надвинута на самые брови.
Иван хотел кое о чем расспросить его.
— Что, у вас в шахте тоже гуляет гретан? — спросил он. Тот, к кому относился вопрос, ничего не ответил, лишь сдвинул шапку со лба, глянул на Ивана широко раскрытыми глазами и, придвинувшись вплотную к лицу Беренда, открыл рот и беззвучно выдохнул. Затем, не проронив ни слова, повернул прочь и пошел по дороге к акционерной шахте.
Ивана охватил необъяснимый ужас, когда запах палинки ударил ему в лицо. Впрочем, этот запах действительно не из приятных.
Он стоял как вкопанный и смотрел вслед удалявшейся фигуре, а Петер, пройдя шагов двадцать, еще раз оглянулся, и Иван снова увидал все то же мрачное, отчаянное лицо; рот у Сафрана ощерился, как у злобного пса, обнажились редкие белые зубы и широкие красные десны.
При виде этого лица Иван инстинктивно полез в карман, и, когда его рука коснулась рукоятки револьвера, у него на мгновение мелькнула мысль, что застрели он сейчас этого человека на месте, он совершил бы богоугодный поступок. С некоторых пор Иван вынужден был ходить с револьвером, потому что рабочие соседней шахты грозили, что коли застанут его одного, то столкнут в какой-нибудь колодец, если не сумеют расправиться с ним другим способом; а от грубой, озлобленной, подстрекаемой со стороны своры всего можно ждать.
Но Иван дал Петеру Сафрану уйти, а сам повернул к своей шахте, чтобы проверить воздушные насосы.
Соотношение между рудничным газом и воздухом в шахте равнялось трем к семи, поэтому Иван запретил в тот день спускаться под землю. Прежде следовало откачать опасные газы.
Всех своих шахтеров он отправил на-гора разгребать уголь, и в шахте не осталось ни одного человека, кроме тех, что работали у насосов.
Иван наблюдал за их работой до позднего вечера.
Вечером он распустил всех рабочих по домам: ночной смены сегодня не будет.
И сам тоже вскоре отправился домой.
Стояла скверная, пробирающая до костей, слякотная погода; она, казалось, так и давила на душу человека. Человек всегда страдает вместе с природой.
Если небо меланхолично, то и человеку грустно. А уж если к тому же и земля недомогает… А тут землю под ними лихорадило уже который день. Уголь изрыгал смертоносные газы и своим зловонным дыханием отравлял округу: от червей и гнили опадали плоды, спорынья поражала хлеба, падал скот. И человеку тоже тяжело.
Иван с утра ощущал, как по телу время от времени пробегает необъяснимая дрожь ужаса.
Неприветливый мир!
Когда он остался один в своем пустом доме, леденящий ужас еще сильнее сковал его. Все тело покрылось гусиной кожей. Он не находил себе места…
Невеселыми были его мысли, к чему бы он ни обращался. Думал ли он о своем материальном положении, о делах родины, о друзьях или о прекрасных женщинах, — все эти мысли были одна тягостнее другой.