Дмитрий Григорович - Переселенцы
– Ничего, милый, не плачь, лихо покатим! – произнес Яков, заламывая назад картуз без козырька. – Ну. ты, Котенок! фю-и-и! – добавил он, стегнув лошадь, которая побежала крупною рысью.
Попасть на дорогу к становому можно было не иначе, как проехав мимо дома помещика Лыскова. Но Лыскова не было уже на крылечке: тут стоял один Митька. Как только проехала телега[102], Митька вошел в прихожую, где Лысков ожидал его с заметным нетерпением.
– Провезли! – сказал Митька, – только повез зачем-то бабакинский Яшка; должно быть, наняла Тютюева-то: свои все в поле.
– Поделом ей! – воскликнул Лысков, быстрое лицо которого прыгало от радости, – поделом: вчера индюков в сад ко мне напустила; третьего дня ее лошадей на моем поле поймали – наша взяла!.. Митька, трубку! – заключил Лысков, запахнул халат, свистнул и закатился смехом, дребезжащим от радостного чувства, наполнявшего грудь его.
II. Новый хозяин
Дворовый Яков Васильев не сдержал своего обещания лихо прокатить Петю; он перестал стегать лошадь, как только миновал дом помещика Лыскова; а проехав околицу, Яков забыл даже, повидимому, о существовании маленького спутника, прицепил вожжи к перекладине телеги, вынул из кармана целковый и весь погрузился в созерцание этой монеты, данной ему старостой с наставлением: «сунь им там беляк-то: дело вернее будет; авось ослобонят как-нибудь». Наставление ли старосты или вид целкового[103] заметно пробуждали в дворовом человеке приятные мысли и вместе с тем какое-то нетерпеливое чувство; он беспрестанно ухмылялся и жадно устремлял глаза вперед по дороге. Наконец показалась кровля, а там выступила одинокая изба с елкой над дверью. Подъехав к избе, Яков попросил близ стоявшего мужика поглядеть за лошадью и мальчиком и торопливо вошел в дверь, осененную древесною веткой. Минуту погодя он снова явился, держа в ладони мелочь, которая не имела уже свойств внушать ему приятных мыслей: Яков поглядел на нее с видом озабоченным и указательным пальцем левой руки сильно чесал переносицу.
– Ты, слышь, малый, коли назад приедем, не сказывай, что я в кабак ходил, – произнес Яков, обратившись к Пете, – заходил деньги разменять: целковый тяжел оченно, того и гляди карман прорвет… потому больше. Смотри же, не сказывай…
– Хорошо, – возразил Петя, которому в голову не пришло бы посещение кабака, если б Яков не надоумил его. Петя, обласканный, обнадеженный доброй барыней, думал о том только, как бы поскорее к ней вернуться; он так уж много слышал о становых, что перспектива лично увидеть станового нимало его не занимала.
Вино, выпитое Яковом с тою единственною целью, чтобы разменять целковый, не вызывало на лице его выражения горького вкуса, как это было, когда завтракал он луком и редькой, – нет, вино располагало его к задумчивым улыбкам и заметно склоняло ко сну. Вскоре мальчик, порученный дворовому человеку, мог бы убежать, не встретив малейшего сопротивления со стороны надсмотрщика: Яков заснул как убитый на дне телеги; но Петя не убежал: он будил Якова всякий раз, как попадалась деревня.
– Оставь… ну!.. не то, – бормотал Яков, – будут две белые церкви – там! – заключил он, тыкаясь лицом в сено.
Наконец над горизонтом мелькнули две белые церкви. Яков долго не верил этому. Он поднял голову, раскрыл глаза и взял вожжи тогда уже, когда телега подъехала к огромному селу, раскинутому между красивыми рощами и неоглядными пастбищами. Становой помещался по самой середине села; он занимал род флигеля, весьма похожего на домы станционных смотрителей в отдаленных губерниях; сбоку прилеплено было крылечко, устланное соломой. Подле крыльца стояла телега с сидевшей в ней молодой бабой, которая убивалась[104], иногда принималась даже кричать голосом. Ее всячески усовещивал и уговаривал высокий молодой мужик с подбитым глазом.
– Полно, дура, – говорил он, – что ты ревешь?.. Ничего, говорю, не будет – уж я знаю… Эк ее… не уймешь никак! Слышь, говорят, ничего не будет! разве впервые… Уж я знаю!..
Дворовый Яков Васильев, привязавший уже лошадь, но остановившийся, чтоб послушать, как плачет баба, толкнул Петю и сказал:
– Должно быть, сечь хотят… Она и убивается! мужа жалеет… То-то, брат, ты здесь насмотришься! оченно любопытно. Ну, пойдем!..
На нижней ступеньке крылечка сидел, пригорюнясь, седенький старичок лет восьмидесяти; под ногами его лежал короб, в котором суздальцы носят обыкновенно товар свой; на коробе пестрел сверток лубочных картин, которые на секунду обратили внимание Пети. Яков и мальчик вошли в небольшую бревенчатую комнату о двух запыленных окнах. Тут находилось человек пять мужиков, пришедших для прописки, а может быть, присланных господами и для других надобностей; все они теснились перед маленькой дверью, тщательно запертою изнутри. Почти в одно время с Яковом вошел и мужик с подбитым глазом. Немного погодя из двери выставился письмоводитель станового, человек уже почтенных лет, с лысой головой, похожей на дыню, обращенную завитком к публике; завиток этот был его нос, имевший даже какой-то зеленоватый оттенок.
– Антон Антоныч… сделайте милость, нельзя ли!.. – заговорили в один голос мужики, стоявшие у двери.
– Ах, отстаньте, пожалуйста! говорят, некогда; обождать можно… – вымолвил Антон Антонович нетерпеливо, но без всякой злобы.
На дынном лице его изобразилось даже удовольствие, когда он взглянул на мужика с подбитым глазом; он подошел к нему, как к старому, доброму знакомому. Петя, глядевший во все глаза на мужика и думавший, что его тотчас начнут сечь, увидел, что Антон Антонович, подходя к нему, сделал из ладони правой руки своей какое-то подобие чашечки, а подойдя еще ближе, принялся тыкать этой чашечкой мужика в ногу; от внимания мальчика не ускользнула большая монета, тотчас же упавшая в чашечку, которая быстро закрылась, как лист не-тронь-меня, когда в него попадает муха.
– Уж сделайте милость, Антон Антоныч, – проговорил в то же время мужик с подбитым глазом, подавая письмоводителю красивенькую записочку, запечатанную голубой облаткой с готическим вензелем, – ослобоните, пожалуйста; мы будем в надежде…
– Хорошо, хорошо; все это можно, – произнес Антон Антонович, мигая и чмокая губами, – подожди только… можно!..
Мужик с подбитым глазом низко поклонился. Антон Антонович подошел к Якову.
– Откуда? – спросил письмоводитель, мгновенно теряя всю свою приятность.
– Помещика Бабакина… бродягу на земле на нашей поймали, приставить велено, – сказал Яков.
Петя так смутился, что не заметил, как из ладони письмоводителя снова сделалась чашечка, как затыкала она Якова в ногу и как закрылась потом, когда попал в нее двугривенный.
– Хорошо, брат, – сказала лысая дыня, – подожди; теперь некогда. Твое дело не к спеху! – заключил письмоводитель, направляясь к двери.
– Антон Антоныч… – заговорили опять в один голос пять мужиков.
– Отстаньте, говорю, после… Фу ты! пристали! Слышь, зовет!..
Из соседней комнаты раздался светлый голос, произносивший букву р таким образом, что, казалось, выбивали дробь на барабане.
– Антон Антоныч, куда вы запрррропастились… Ступайте скорей; дел множество… не перрределаешь.
– Иду-с! – проговорил письмоводитель, вырываясь из толпы мужиков, как из омута, и быстро исчезая в дверях комнаты, где становой чинил суд и расправу.
Станового звали Соломон Степанович: он точно самой судьбою предназначен был к своей должности.
– Читай, Антон Антоныч, что там еще?.. Фу, какая пррро-пасть! – пробарабанил Соломон Степанович.
Письмоводитель глухо кашлянул и приступил к чтению. Странное дело! Антон Антонович говорил с мужиками ясно, так что легко было понять каждое его слово; но как только принялся он читать[105], изо рта его послышались звуки, весьма похожие на то, когда бутылку, налитую водою, опрокидывают горлышком книзу; тем не менее при большой привычке можно было разобрать следующее:
«Его благородию, почтенному человеку Соломону Степановичу Цыпкину от города Суздаля мещанина Григория Носкова всеслезное прошение.
«Ваше благородие, истинный благодетель человечества!
«Торгую я разным собранием промыслов, «Судом страшным», «Долбилой и Гвоздилой», «Мудростию Соломоновою», разукрашенных и золотом украшенных, и разными такими, и в лист и менее листа, для славы и забавы православного народа, нужного для часа смертного. Пришел я в село Малицы и взят был в полицию бурмистром, который есть самый пропащий человек, за продажу оных. А за что он взял и по какому праву? Почему, всеслезно прошу вас, истинный благодетель человечества, оное достояние мне отдать и чтоб я по малой цене продавал его, и христианам была от того польза. Все сие писал города. Суздаля мещанин Григорий Носков руку приложил…»
– Ну, чорррт с ним! отпусти его! – послышался голос станового, – да скажи ему, чтоб деррржал ухо востро, то есть не насчет пррродажи картин, а насчет писания просьб… Навостррится, всем стрррочить станет; пожалуй, и к губернатору напишет – я этого не люблю! Ну, что там еще?..