Казимеж Тетмайер - Ha горных уступах
— Мельничиху видел?
— Какую?
— Да войтову дочку.
— Нет.
— Ну, так держись! съест она тебя!
— Э, коли меня до сих пор никто не съел, так и она не съест.
— Держись, говорю. Тут один парень из-за нее в Пешт удрал. Куба Гонсёрек, тоже наш, из Рогожника, так запил, что не приведи Бог. Вацлав Яхимяк — тот совсем одурел. У меня у самого, хоть и стар я, в ушах звенит, когда я ее вижу. Важная девка, что твой дуб!
— Не боюсь я!
— У тебя, может, талисман есть?
— Есть.
Тут старого Гонсёрка любопытство разобрало. Наклонил он к Яську свою голову с длинными кудрявыми волосами, заплетенными в косички на висках, и спрашивает:
— Что у тебя? Что? Никому не выдам! Скажи!
— Да что есть, то и есть, — что тебе за дело!
— С собой носишь?
— Всегда ношу.
— Где? За поясом?
— Да и за поясом можно, только больно широкий пояс нужен.
— Как так? Не пойму…
— Эх, отец, знаешь — такой широкий, чтоб за него сердце можно было спрятать. Где же ячмень?
Посмотрел на него старый Гонсёрек, спрашивает:
— На сердце его прикладывают?
— Ну?
— Скажи, как? приклеивают? Это пластырь, что ли, какой?
— Не приклеивают, а глотают, чтобы в сердце влезло, — говорит Ясек.
Старый Гонсёрек наклонил голову:
— Чудно ты что-то говоришь, — а покажешь мне? может, и я проглочу?
— Э, нужно бы тебе в Костелиски съездить; там бы и узнал, как я.
— А он оттуда?
— Да.
— А кто ж тебе дал его?
— Чего ж ты так расспрашиваешь! Где ячмень?
Старый Гонсёрек помолчал минуту, потом рассмеялся и говорит:
— Правда, нечего мне расспрашивать, когда у меня у самого на голове талисман.
И погладил себя по седым волосам.
— Пойдем, Ясек, насыпать ячмень в мешок.
Идет Ясек, несет мешок на плечах, подходит к мельнице, а тут, перед самой мельницей, стоит Марина.
— Молоть? — спрашиваст.
Посмотрел на нее Ясек, ноги у него подкосились, весь побледнел.
Маринины глаза, как молния, в него ударили.
Она слегка улыбнулась, так, что едва что-то промелькнуло на ее губах, и свысока, смело, глянула на него, а он стоит перед ней, нагнувшись со своим мешком.
— Иди, — говорит она, — я приму.
Ясек отдал мешок мельнику.
— Ты не здешний? — говорит Марина. — Ты Ясек-музыкант от Гонсёрка.
— Да.
— Приходи завтра за мукой.
— Приду.
Хотел он ей сказать: «оставайся с Богом», но она больше не взглянула на него и пошла лугом домой.
Ясек собрался назад.
Вдруг как зазвенит Маринин голос!.. И такую прекрасную песню она запела, такую сладкую, такую чудную, словно мать колыбельку качает.
И не мог Ясек понять, как у такой, с виду гордой и спесивой девки может быть такой милый, такой ласкающий голос. Насквозь пронзил он ему сердце, ведь он был сам музыкантом и чувствовал это лучше, чем другие.
Идет Ясек, оглядывается, а она по лугу идет, в желтом платке на голове, в белой рубашке, в красном корсете и в красном переднике на темной юбке, — играет на солнце, как цветы на лугах, горит, как огонь вдали. И загляделся на нее Ясек.
А издали ее песня еще слаще, еще лучше:
Яничковы песни
По свету гуляют,
Как овечки летом
По борам сосновым.
Яничково имя
Никогда не сгинет,
Как в горах высоких,
Так и тут в долине.
Голос звенит, а у него сердце тает. А она все поет:
Приходи ты смело,
Коль в оконце сено;
Коль в окне солома,
Значит, батька дома…
У Яська сердце подскочило.
А она исчезла с песней в ивовой роще, что росла под деревней.
Дрожит у Яська сердце, и думает он: эх, да что уж там! Так только, поет себе… Куда мне такая девка… И не взглянула даже…
Так, не веря себе самому, шел он к лесопилке, и все у него дрожало внутри.
— Ну, как там? — опрашивает его Гонсёрек. — Отдал ячмень молоть?
— Отдал.
— Войтову дочку видел?
— Видел.
— Ну что?
— Ничего.
— Ничего?
— Ничего.
— Спасло тебя то, что ты в Костелисках проглотил?
— Где доски, которые нам пилить надо?
— Ох! — думает старый Гонсёрек. — Спасло, коли ты так на работу падок! Поди, выпей-ка с полковша этого снадобья! — И сказал вслух:
— Доски? Доски-то готовы, бери! Да только мне сдается, что у тебя нынче руки будут дрожать!
Ясек ничего не ответил и пошел пилить доски.
А старый Гонсёрек отправился подмазывать телегу (он собирался на ярмарку в Новый Торг) и, насаживая колесо на ось, бормотал:
— Помилуй Господи, что за чаровница эта девка?! Да не только она, а все бабы! А где чары: в голове ли, в ногах ли, или где… или во всем вместе… За то уж, когда дорвешься, так и съесть готов. Эх, что уж… Стар я стал! Семьдесят годов минуло… Вот еслибы мне лет двадцать скинуть!.. Да уж, что пережил я, то пережил, что видел, то видел… Видел я и Антоську Курнотку, и Касю Длугопольскую, да и первая моя жена, покойница, важная была девка… но одна из них могла бы сердце с корнем вырвать, — да все-таки такой, как Марина, я не видывал… Слышал я от старых людей про ведьм, которые много зла людям делали, — они вот такими, верно, были. Не знай я, чья она, не знай я ее отца, ее матери-покойницы, не знай я, что ее носили крестить в Людимир, не знай я, кто ее крестил, — я бы сказал: а чорт ее ведает, кто она такая? Откуда она взялась меж людьми? Нa какой планете, или в какой пещере выросла? Какие чортовы цветы обернулись в ее губы и глаза, ведь таких еще ни у одной бабы не было… Ха… Ну, здорово смазал я воз, не будет скрипеть, не будет моя баба драться от злости, сидя на нем. Эх!.. кой чорт велел мне молодую бабу брать?! Не приведи Господи!.. Кабы мне годов двадцать скинуть… Божья воля…
Так бормотал про себя старый Гонсёрек, хозяин лесопилки, старательно подмазывая воз из страха перед второй своей женой.
А у Яська-музыканта все таяло внутри.
Режет он доски, пилит, а в глазах у него все стоит красота Марины, а в ушах все звенит ее голос.
Марися Хохоловская, Марися Далекая была, как мед, а эта — как огонь. Сразу заманила его своей песней, польстила ему потом — а зачем? Что она не без причины пела, это он знал наверно. Должно быть, видела его где-нибудь, скорее всего в костеле, должно быть, кто-нибудь показал ей его…
У несчастного Яська-музыканта такое уж сердце было: пусть триста баб к нему на шею подряд вешаются, он — ничего… но уж если какая понравится ему — пиши пропало! В нем уж ни жил, ни костей не было: воск.
— Сгину я из-за нее! — думает он.
— Ну, а если походить около нее? — думает он опять.
— Эх! что ж ты там выходишь? — говорит он себе. — Не твое тут счастье нужно!
— Там у меня счастья не было, так, может быть, тут меня Господь благословит!
— Ну! и не таких, как ты, Он не благословлял…
— Вот, повидать бы ее еще раз.
— Да ведь завтра пойдешь за мукой…
— А Марися, та, Хохоловская?
Но воспоминание о Марисе Хохоловской вдруг исчезли в чутком сердце Яська-музыканта, как пыль под дождем.
— Марися? Далекая?.. Кабы она захотела меня… Да ведь она никого не хочет… никогда…
И это огромное слово окончательно подавило в Яське его внутренний разлад.
В тот же день вечером (это было в июне, в ведряную погоду) Ясек, сидя на пне, на котором рубили дрова, долго играл на пищалке из вербовой коры — он на всем играть умел. А старый Гонсёрек, лежа в кровати, бормотал про себя: «Пищи, пищи — еще лучше запищишь, не бойся!.. слава Богу, Маргарита спит… Слава тебе, Господи… Пищи, пищи — уж у тебя душа сквозь дырки пищалки вылезает… того и гляди, будет она у тебя по всему телу прыгать, как птица — с ветки на ветку… Эх, дай Господи, чтоб Маргарита до утра не просыпалась… Если б мне лет двадцать скинуть…»
Ясек в ту ночь мало спал. Заснул он, когда уж светать начинало, и заснул крепко. И снится ему крестный ход — идет с ним Марися Хохоловская, повернула к нему лицо (он с ней рядом стоит) и говорит:
— Эх, Ясек, такая уж моя судьба проклятая!..
И исчезла… а его что-то толкнуло, так что он словно в пропасть полетел.
Поутру идет он на мельницу за мукой; чем ближе подходит, тем жарче ему делается. Марина стоит в дверях.
— Да славится имя Господне, — говорит Ясек и приподнимает шапку.
— Во веки веков. Аминь, — отвечает Марина.
— Мука есть?
— Есть.
Сама отмерила ему, и то и дело, словно невзначай, — то локтем толкнет, то юбкой заденет. Боялся он много глядеть на нее, а как только взглянет — и она на него в упор смотрит, а глаза у нее горят, как свечи у алтаря. Дрожь его пронимает.
— Эх! не тебе, дураку, чай пить, — Думает он про себя.
А когда он уже собирался уходить, Марина говорит ему: