Дмитрий Григорович - Переселенцы
Тут Фуфаев поднес штоф к собственным губам, щелкнул языком, наклонил голову и стал прислушиваться к звонкому храпенью Верстана и дяди Мизгиря; ему показалось, как будто храпел и Балдай.
– Ребята! да вы никак все заснули? – вымолвил он.
– Они все спят, а я ничего… Рассказывай знай, рассказывай! – проговорил нижегородец, распяливая глаза, которые начали часто уж что-то прищуриваться; впрочем, в сарае было так темно, что все равно можно было сидеть с закрытыми глазами.
– Никак и мальчик-то заснул, наследник-то мой?.. Эй, Балдай, спишь? – крикнул Фуфаев, поворачиваясь в ту сторону.
– А?.. Нет… я… ничего… добре уж оченно любопытно… добре… – сонливо провертел языком рябой Балдай.
– Рассказывай знай, рассказывай! – повторил нижегородец.
– Ну вот, братец ты мой[93], как попробовал Тюря этой горькухи-то, что чорт сварил, больно она ему не понравилась, даже плевать начал. «Ничего, – говорит чорт: – и пиво горько, и соль солена; пей, ешь кисло да солоно, говорит, на том свете не сгниешь! Чего ты опасаешься? Это так только спервака не по скусу; тот же ведь хлеб, только пожиже, говорит; качай, говорит, почин дороже денег!» Стал его так-то присударивать; знамо, чорт на свое тянет, подольщается. Взял Тюря посудинку, опять хлебнул: «Ништо, говорит, горька-то горька, а ништо!» – «А хвати-ка еще!» – пристал опять чорт. Хватили вместе. «Словно как и не горька», – говорит Тюря. «То-то не горька! Оно так тебе спервака показалось; знатное дело, братец ты мой, – говорит чорт: – а ну-кась еще!» Опять тяпнули по чарке. «Нет, не горька, – говорит Тюря, – право слово не горька!» – «И по-моему не горька, – молвил чорт: – так индо горло смазывает, по животику расходится да по косточкам!» Тут уж Тюря сам тяпнул, не дожидаючи. «Слышь, хозяин, – заговорил опять чорт: – что тебе задается? ничего не задается – ась?» – «Сдается, – говорит Тюря, – еще бы хватить маненько!» – «И то дело; качай во здравие!» Качай да качай, только и разговору было. «Стой, – кричит опять чорт: – слышь, хозяин, что тебе задается? ничего не задается?» – «Сдается, – говорит Тюря, – словно изба кругом пошла… стой, держи! закружит, завертит, проклятая… да еще уйдет, пожалуй… пру… пру… без избы останемся на зиму!..» – «Не замай, не уйдет, – говорит чорт, – она отроду никуда не хаживала; побоится идти по незнакомой дороге!» Лезло им обоим таким манером то то, то другое; повалились оба и заснули. Проснулись; стал Тюря на голову жалиться: не подымешь никак; чорт опять горькухи принес. «Нет, не по могуте», – говорит Тюря, а сам даже стонет: «не могу», говорит. «Да ты, братец, разом только; завсегда так водится: клин клином выгонять надыть. Я уж выпил – отлегло!» Послушал мужик, выпил бычком – и то словно отлегло… «А ну-ка, говорит, принеси-ка еще!» Еще выпили – и пошла у них лей-перелей гулянка! Варят горькуху, пьют, словно в бочку наливают! Жена вступилась было – Тюря ее в ухо; ребятенки пристали – он кого оземь, кого об угол, а сам кричит, горло дерет: «вари, кричит, вари, батрак, горькуху на весь мир крещеный, на всю деревню; всех, кричит, угощать хочу!» Позвали соседей. Пришли все. Сначатия никто не пьет, там один попробовал, там другой, под конец все втравились, запили знатно – и пошел разгул, такой разгул, что не видано отроду. Андрей песен не певал – запел во всю глотку, схватимшись за оба уха; Влас подтыкал полы за пояс, засучил рукава: «выходи, кричит, выходи – только и жил!» Никита голосит, плачется внуку: «нет-де у меня ни отца, ни матери!» Селифан бьет кулаком в печку: «дорогу, говорит, давай!» Михешка ходит, у всех прощенья просит… То-то была потеха! Плакали, плясали, пели, бились, а под конец все с ног сгорели, повалились и заснули; кто где стоял, тут и повалился! Чорт был при этом при всем. Вот и ждет он другого утра. Стала у всех голова болеть; стали все жаловаться: «опоил их Тюря бесовским зельем!», а чорт и говорит: «ничего, говорит, ребята, не печалуйся! клин клином выгоняй!» Всем поднес горькухи, и опять все загуляли… Видит это чорт, возьми да каждому на ухо и расскажи, поведай всем, как ее делают, горькуху-то, и пошла она после того, окаянная, гулять по свету по белому…
Фуфаев остановился.
– Эй, земляк! – крикнул он.
Ответа не было. В дальнем углу слышалось только побрякиванье цепи, а кругом раздавалось храпенье, переливавшееся на пять разных ладов..
– Эхва! а я-то тут стараюсь! языком бью, плетни выплетаю! – вымолвил слепой, потряхивая головою. Он допил, остающееся вино и ощупью подобрался к Пете, подле которого прежде еще выбрал себе место.
– Ну, и этот захрапел! – проворчал Фуфаев, нагибаясь к мальчику, который в самом деле начал храпеть, – ну да этот пущай его спит; ноне день такой выпал сердяге, либо спать, либо плакать! – заключил слепой, укладываясь на голую землю. Он крякнул и повернулся на другой бок, крякнул опять и снова перевалился, как кадушка, на другую сторону; после этого он крякнул еще раз, но уж не перевертывался, а захрапел еще звончее товарищей.
Но Петя не спал – не до сна ему было: он только прикидывался спящим. С той минуты, как забыли о нем нищие, до настоящей в голове его созрела мысль, которую могли только породить один безграничный страх, одно отчаянье. Он решился бежать, бежать в эту же ночь. Но куда бежать? к кому? что с ним будет, когда убежит? Ни о чем этом он не думал. У него была одна мысль: уйти от Верстана, который, верно, не далее, как завтра, улучив минуту, приведет в исполнение свое страшное намерение. Минут десять после того, как захрапел Фуфаев, Петя продолжал, однако ж, лежать пластом и не трогался с места – так велик был его страх; сердце так в нем и замирало. Ночь была сырая, но пот прохватывал его насквозь, выступал на лбу и на лице, закрытом ладонями, прижатыми к земле. Наконец, задерживая дыхание, тихо-тихо поднял он голову. Нищие и медвежатники, исчезавшие в непроницаемом мраке, храпели; кроме этих звуков было так тихо, что Петя мог пересчитать число людей по храпенью и дыханью. Он снова стал прислушиваться. Время от времени в дальнем углу брякнет цепь – и только; извне мешался мерный, однообразный шум дождя и хлесканье капель, которые, скатываясь с кровли, падали в лужи.
Петя бережно поднялся на руки и попробовал перевернуться на другой бок. Все храпело по-прежнему; это ободрило его; он очень хорошо помнил, где кто расположился: ему легко было пройти к выходу сарая и не задеть никого. Но тут овладевал им страх пуще прежнего; колени его стучали друг о дружку; он должен был прижать грудь руками и открыть рот, чтоб перевести дыхание, которое спиралось в пересыхавшем горле. «Сейчас хватится Верстан, сейчас хватится и крикнет!» – думал он. Петя вспомнил вдруг, что прежде, в Марьинском, живучи дома, когда случалось ему вскидываться со сна, мать подбегала к нему и начинала крестить его… Он торопливо несколько раз сряду перекрестился и пустился бежать со всех ног. Он бежал почти бессознательно; в первые минуты им управлял один инстинкт, одно чувство самосохранения, внушавшие ему удаляться от Андреевского. Сам не замечая этого, выбрался он из лощины и очутился посреди пустынных полей, где шумел только дождь. Но страх, овладевавший им, по-видимому, все сильнее и сильнее, по мере того как он удалялся, привязывал крылья к ногам его; он ни на минуту не останавливался. Не чувствуя тяжести платья, насквозь пропитанного дождем, не чувствуя усталости, он бежал вперед и вперед, сам не зная, как перескакивал межи, дождевые промоины, как перелезал овраги, перемежавшие иногда путь. Усталость скоро, однако ж, взяла свое; он остановился и поспешил припасть к земле, хотя в трех шагах можно было пройти мимо и не заметить его. Сердце его билось так сильно, что, казалось, слышалось ему, как стучало оно; но кроме этого звука и шума дождя он ничего не слышал. Он подумал, что рано еще останавливаться: слишком близки нищие; превозмог усталость и снова пошел вперед. Так шел он всю ночь, изредка останавливаясь, чтоб перевести дух.
Утро застало его на возвышенном месте, посреди неоглядных полей, местами покрытых колосившеюся рожью, местами голых или усеянных кустарником. Дождь перестал на минуту; кругом открылось неоглядное пространство; кой-где выглядывали деревушки, белела церковь или темносиним пятном раскидывался лес. Петя не имел никакого определенного плана, кроме того разве, чтоб в случае, если увидит бегущих за ним нищих, броситься тотчас же в реку. Мысли бедного мальчика были так встревожены, что он не задавал себе даже вопроса, что делать ему, если в таком случае не найдется речки под рукою. Речка должна быть – вот и все тут! Он побоялся, однако ж, войти в одну из деревень, попадавшихся кой-где на дороге; по соображениям его, Верстан был еще близко: легко можно было натолкнуться на него в жилом месте. Мысль, что в настоящую минуту Верстан уже пробудился, может, даже ищет его, заставила его забыть усталость; он продолжал подвигаться вперед, снял даже лапти для облегчения ходьбы и сам подивился, как не придумал этого прежде: они смерть его измучили. Пройдя шагов двадцать, Петя вернулся назад и поспешил закопать лапти в землю, чтоб не оставить следа за собою.