Дмитрий Григорович - Переселенцы
– Хозяин теперь загулял, – сказал он, – как загуляет так-то, лучше не подходи… Он вот жену бьет теперича, с самого утра все бьет ее…
– Да как же, братец ты мой, куда ж нам деваться-то? – возразил нижегородец, придерживая локтем штоф[85], – вишь время какое… дождь! Совсем размокропогодилось…
Козылятник безотрадным взглядом обвел окрестность, дальние планы которой исчезали за дождем, как за серым густым крепом.
– Я вот здешний батрак, а обедать и то нейду. Добре уж оченно расходился нонче хозяин-то, добре лют! – спокойно сказал батрак, продолжая наигрывать на гармонии. – Да что вам здесь останавливаться? – подхватил он. – Ступайте вот по этой дороге, придете, такой сарай будет, кирпичи сперва обжигали… отсель не видать, за косогором, – там и остановитесь… завсегда стоят там медвежатники, коли у нас бывают. Это у тебя медведь, дядя, или медведица? – заключил батрак.
– Медведица… не подходи, не любит! – проговорил вожак. – Да, может, это далеко, где ты говоришь?
– Какой далеко! Вот тут сейчас за косогором.
Цепь зазвенела, медведица поднялась на ноги и пошла за своими хозяевами. Минут десять спустя они увидели в лощинке крышу сарая.
– Э! да там уж никак есть кто-то! – сказал нижегородец. – Слышь: голоса!
– А бог с ними! мы их не трогаем… Места много, они обижаться нами не станут, – с невыразимою грустью произнес козылятник, тяжело вздохнул и снова повесил голову.
Постройка, к которой они приблизились, была попросту длинный-предлинный полусгнивший навес, прислоненный верхним краем к обрыву, нижним краем упиравшийся в столбы, кое-где обнесенные ветхим плетнем; как ни ветхи были кровля и плетни, они давали, однако ж, больше темноты, чем света; нижегородцу и его товарищу нужно было с минуту хорошенько поосмотреться, чтобы разглядеть лица находившихся там людей.
На самом видном месте сидел Верстан; он был уж разут и только принялся за еду: несколько корок лежало на его толстых коленях; подле него с одной стороны находился дядя Мизгирь, с другой – рябой Балдай; первый, по причинам, очень хорошо известным Верстану, никогда не разувался; дядя Мизгирь лежал врастяжку и дремал; Балдай сидел, поджав под себя длинные ноги; он не отрывал от Фуфаева соколиных, быстрых глаз; стоило Фуфаеву повернуть голову, крякнуть, сделать самое простое движение или сказать самое незначащее слово, чтоб возбудить в длинном рябом Балдае припадок истерического смеха. Кроме Фуфаева, расположившегося немного поодаль, прямо против Пети, никто не обращал внимания на мальчика. Петя сидел, прислонившись спиною к глиняному обрыву; лицо его, закрытое обеими ладонями, лежало на коленях, по которым рассыпались его волосы; он тихо плакал; подавляемые рыдания переливались в груди его и горле; видно было по движениям головы и худенького туловища, каких неимоверных усилий стоило мальчику превозмочь свое горе. Нижегородец остался как будто очень доволен и компанией и помещением. Он дернул цепью, поднял медведицу на задние ноги и провозгласил торжественно:
– А ну-ка, Матрена Ивановна, поклонись всей честной компании, да в ноги, хорошенько!.. Спроси: не потесним ли вас, дескать?.. а потесним, на том, скажи, и делу конец!.. деваться больше некуда! – заключил вожак и без дальнейшей церемонии отправился в дальний угол привязывать Матрену Ивановну; меланхолический скрипач пошел туда же с своей козой и скрипкой.
Балдай осклабил зубы и с какою-то хищною жадностью впился в Фуфаева, как бы выжидая от него какой-нибудь выходки. Балдай не ошибся: хотелось ли слепому рассмешить Петю, которого до сих пор тщетно утешал он словами, или попросту пришла ему охота скоморошничать, он стал на четвереньки, тяжело поднялся на ноги, дико заревел и начал представлять медведя, что было ему нетрудно: сам он, всей своей фигурой, похож был на шершавого медвежонка. Балдай закатился нескончаемым смехом. Нижегородец, возвращающийся из дальнего угла с своими штофами, остановился перед Фуфаевым и также засмеялся.
– Ништо, знатный медведь! Маленечко вот только поломать бы надо! – сказал он. – А что, хошь, я тебя возьму? Годик округ колеса у меня походишь, там ноздри тебе прожжем, цепь пропустим да кажинный день разов по пяти палкой по спине – всю науку произойдешь! Жалованье платить стану… А нуткась, ну: «а как малые ребятишки горох воровали?» ну…
Фуфаев грохнулся наземь и заревел во сколько хватило силы. Нижегородец с удивлением глянул на рябого Балдая, который чуть не лопался со смеху. Он сел недалеко от Фуфаева. К нему присоединился меланхолический товарищ с котомкой, где видны были яйца и ломти хлеба.
– Глянь-кась, Зинзивей: в лес исходили, а зверя нашли! – сказал нижегородец, толкая локтем козылятника. – Да зверь-то какой, совсем, почитай, обученный… К тому и ручной совсем; хлопот меньше: зубов пилить не надыть…
– Да и глаз-то выжигать не стать! вишь: готово, дело сделано! – воскликнул Фуфаев, подымаясь на ноги, комически потряхивая головою и вращая белыми своими зрачками.
– Зинзивей, смотри: слепой! право, слепой!.. Вот поди ж ты, слеп человек, а как потешается!
Зинзивей испустил вздох, как бы соболезнуя о несчастном, после чего разбил яйцо на угловатой голове своей и смиренно принялся лущить скорлупу.
– Ай да слепой! Ну, брат, впервинку такого вижу! – сказал вожак. – Да ты, видно, шутник! Поди ты, какие штуки выделывает!..
– А уж такой-то любопытный! такой-то… Я сам впервые вижу такого! – воскликнул, смеясь, Балдай.
Он заговаривал теперь с вожаком точно так же, как заговаривал в Андреевском во время обедни с Верстаном. Одно из свойств егозливой, подленькой природы длинного Балдая было подольщаться ко всякому; в поспешности его сближаться проглядывало как будто желание разведать чужие дела, обстоятельства, нравы и мысли; быстрые соколиные глаза рябого нищего подтверждали, что им в этих случаях управляло не одно пустое любопытство.
– О чем это у вас мальчик-то плачет? – спросил вдруг нижегородец, оборачиваясь к Пете.
– А в два смычка на спине поиграли, об том, видно! – смеясь, сказал Балдай.
– Да за что ж так?
– Стало быть надо было, – буркнул Верстан, пережевывая свои корки.
– Вишь ты: признал этта он нонче на празднике какого-то, вишь, своего знакомца из своей деревни! – словоохотливо заговорил Балдай.
– Ну так что ж, что признал?..
– А вот старик сказывал[86], такой, вишь, точно случай вышел с одним нищим: пришел он летось также вот на праздник, с мальчиком приходил. Возьми мальчик-то да и признай мать, либо тетку, что ли. Стал так же плакаться, говорит: «житье, говорит, добре нехорошо!» Она возьми да к становому… так и так, говорит… Что бы ты думал? ведь мальчика-то у нищего отняли! А он, слышь, той же матери деньги отдал за парнишку, хлопотал над ним, возрастил его – взяли да и отняли; так ни при чем и остался!..
– Через то, значит, глупый человек был, через то больше и отняли! – вмешался Верстан. – Был вот, сказывал я им, был у меня другой знакомый, также из нашей братии: так у того, бывало, ребяты-то небось никого не признавали, без опаски везде ходил… Какой ни подвернется ему парнишка…[87] какой ни подвернется, он каждому возьмет да глаза-то и выколет… С ними, видно, и все так-то надо делать: дело тогда вернее…
С тех пор как нищие находились в кирпичном сарае, Верстан раза уж три намекнул на собрата, который держался обычая ослеплять вожаков своих; каждый раз при этом Верстан пристально поглядывал на Петю и возвышал голос. Несмотря на заступничество Фуфаева, получившего даже несколько ударов, предназначавшихся Пете, Верстан больно, очень больно побил мальчика, но Петя согласился бы претерпеть втрое, вчетверо больше побоев, лишь бы Верстан не грозил лишить его зрения.
При первом намеке все замерло в бедном мальчике; он не сомневался, что все теперь кончено, что пришел, видно, смертный час; последний намек старого нищего окончательно убедил его в намерении Верстана. Как ни крепился он, но на этот раз не мог одолеть отчаянья – бросился лицом наземь и громко зарыдал.
– Эх ты, плакуша! – с глупым смехом крикнул Балдай.
– А ну-кась, дай-ка я тебе буркалы-то вырву! небось смеяться станешь – а? – дерзко возразил Фуфаев. – Полно, наследник, не плачь! – подхватил Фуфаев, не сомневавшийся, что история с нищим была рассказана только для острастки мальчику[88], – не плачь! плакать не годится: девки будут смеяться!.. Парню след быть пригожему, веселливому, приветливому, покорливому, гулливому – вот как! «Я, скажи, буду и без глаз жив; было бы брюхо!» На меня смотри: рази я сокрушаюсь? Эх-ма! – подбавил Фуфаев, выкидывая коленце, причем все засмеялись, кроме Верстана и меланхолического козылятника, – ты норови всегда по-нашему: будь без хвоста, да не кажись кургуз – вот это, значит, человек есть! А то убивается, как горькая кукушечка… а о чем? Полно, наследник, девки смеяться станут; полно, говорю…