Хулио Кортасар - Счастливчики
Потом поставил ногу на край выложенной зеленой мозаикой ванны, немного наклонился и стал намыливать щиколотки и икры. Ему казалось, что он моется уже несколько часов. Душ не доставил никакого удовольствия, и все равно ему трудно было закрыть кран и вылезти из ванны вытираться. Когда же он наконец выпрямился — с мокрых волос вода текла в глаза, — Рауль протягивал ему снятое с вешалки полотенце, издали, стараясь не наступить на забрызганный мыльной пеной пол.
— Ну, лучше стало?
— Само собой. После физических упражнений душ всегда помогает.
— И особенно — после определенных упражнений. Ты не понял меня, когда я сказал, что у тебя великолепное тело. А я хотел узнать, нравится ли тебе, когда такое говорят женщины.
— Конечно, каждому нравится, — сказал Фелипе, чуть поколебавшись перед словом «каждому».
— И со многими уже спал или только с одной?
— А вы? — сказал Фелипе, надевая носки.
— Ответь, не стесняйся.
— Я еще молодой, — сказал Фелипе. — Откуда же у меня многие.
— Вот это мне нравится. Значит, еще ни с одной.
— Ну, это тоже не так. В подпольном… Конечно, это не совсем то.
— А, значит, ты бывал в подпольном борделе. Я думал, что их уже в округе не осталось.
— Парочка осталась, — сказал Фелипе, причесываясь перед зеркалом. — У меня друг с пятого курса, он мне и рассказал. Некий Ордоньес.
— И тебя впустили?
— Конечно, впустили. Я же ходил с Ордоньесом, а у него абонемент. Два раза были.
— Тебе понравилось?
— Само собой.
Он погасил свет в ванной и прошел мимо Рауля; тот не двинулся с места. Слышал, как он открыл ящик — искал рубашку или тапочки. Рауль постоял немного во влажной полутьме, спрашивая себя, да что же это… Однако задаваться этим вопросом даже не имело смысла. Он вышел из ванной и сел в кресло. Фелипе уже облачился в белые брюки, но торс еще оставался обнаженным.
— Если тебе не хочется говорить о женщинах, то не надо, я просто так спросил, — сказал Рауль. — Подумал, что ты в таком возрасте, когда этими вещами интересуются.
— А кто сказал, что я не интересуюсь? Какой вы странный все-таки, иногда напоминаете мне одного моего знакомого…
— Он тоже разговаривает с тобой о женщинах?
— Иногда. Но он странный… Бывают такие странные люди, так ведь? Я не имею в виду вас…
— Обо мне не беспокойся, наверное, я иногда могу показаться тебе и странным. Так этот твой знакомый… Расскажи мне о нем, и покурим вместе. Если хочешь.
— Само собой, — сказал Фелипе, чувствуя себя гораздо увереннее одетым. Он надел синюю рубашку навыпуск, достал свою трубку. Сел в другое кресло и подождал, пока Рауль протянул ему табак. У него было ощущение, что он от чего-то ушел, как будто то, что происходило, могло быть совсем иным. Только сейчас он понял, что все время был напряжен, насторожен и словно ждал, что Рауль сделает что-то, но не сделал, или скажет что-то, но не сказал. Ему стало почти смешно; он неловко набил трубку и раскурил ее с двух спичек. Начал рассказывать про Алфиери, что он за жук, этот Алфиери, и как он запросто переспал с адвокатской женой. Он рассказывал не все подряд, в конце концов, Рауль ведь заговорил о женщинах, так что вовсе не обязательно было рассказывать про Виану и Фрейлиха. И без этого у него найдется что порассказать про Алфиери и Ордоньеса.
— Но для этого, конечно, надо, чтобы в кармане не было пусто. Женщины любят развлекаться и чтобы их возили на такси, да и за мебилирашки надо платить…
— В Буэнос-Айресе я бы мог тебе все это устроить. Вот вернемся, сам увидишь. Обещаю.
— У вас-то, наверное, берлога что надо.
— Да. Я буду тебе ее уступать, когда понадобится.
— Правда? — сказал Фелипе почти испуганно. — Вот было бы здорово, можно было бы женщину привести, даже если денег не навалом… — Он покраснел, прокашлялся. — Ну и я тоже мог бы заплатить какую-то часть. Нельзя, чтобы только вы…
Рауль поднялся и подошел к нему. Погладил его волосы, мокрые и почти липкие. Фелипе дернулся, отстраняясь.
— Ну, — сказал он. — Вы меня растреплете. А если старик войдет…
— По-моему, ты запер дверь.
— Да, но все равно. Не надо.
У него пылали щеки. Он хотел было подняться из кресла, но Рауль положил руку ему на плечо и удержал. И снова тихонько стал гладить его по волосам.
— Что ты обо мне думаешь? Скажи правду, я не обижусь.
Фелипе вывернулся и встал из кресла. Рауль безвольно уронил руки, словно подставляя ему себя для пощечины. «Если он меня сейчас ударит, он — мой», — сложилась мысль. Но Фелипе, отступив на шаг, помотал головой, будто испытал разочарование.
— Отстаньте от меня, — проговорил он прерывающимся голосом. — Вы… все вы одинаковые.
— Вы? — усмехнулся Рауль.
— Да, вы. И Алфиери такой же, все вы одинаковые.
Рауль улыбался. Потом пожал плечами и двинулся к двери.
— Ты слишком нервный, дружок. Что плохого в том, чтобы оказать знак внимания другу? Какая разница между тем, чтобы пожать руку и погладить друга по волосам?
— Какая разница… Сами знаете, есть разница.
— Нет, Фелипе, просто ты мне не доверяешь, потому что тебе странно, что я хочу быть тебе другом. Ты мне не доверяешь и говоришь мне неправду. Ведешь себя как женщина, уж если на то пошло.
— А теперь придираетесь ко мне, — сказал Фелипе, осторожно приближаясь к Раулю. — Я говорю вам неправду?
— Да. Мне даже немного жаль тебя, ты не умеешь лгать, этому учатся постепенно, а ты еще не научился. Я ведь тоже возвращался потом туда, вниз, и кое-что узнал от липида. Зачем ты сказал мне, что был там с тем, кто помоложе?
Фелипе махнул рукой, словно бы говоря, что это не имеет никакого значения.
— Я могу стерпеть от тебя многое, — заговорил Рауль очень тихо. — Могу понять, что я тебе не нравлюсь, или что ты даже не допускаешь мысли, чтобы стать моим другом, или что боишься, как бы другие не истолковали это дурно… Но только не лги мне, Фелипе, даже по чепухе.
— Но ведь ничего плохого не было, — сказал Фелипе. Против воли голос Рауля завораживал его, а глаза смотрели так, словно ожидали от него совсем другого. — Правда же, просто я разозлился, что вы вчера не взяли меня с собой, и хотел… Ну, в общем, пошел сам, а уж что я делал там, внизу, мое дело.
* * *Поэтому и не сказал правды.
Он резко повернулся, подошел к иллюминатору. Рука с трубкой повисла, обмякла. Он провел другой рукой по волосам, ссутулился. Был момент, когда он испугался, что Рауль укорит его в чем-то еще, в чем именно, он не знал, ну, например, что хотел пофлиртовать с Паулой или что-нибудь в этом духе. Ему не хотелось смотреть на Рауля, потому что его глаза причиняли ему такую боль, что впору заплакать, броситься ничком на постель и плакать, как маленький и совершенно безоружный перед этим взрослым человеком, который показал ему свои такие совершенно обнаженные глаза. Стоя к нему спиной, чувствуя, как тот медленно подходит к нему все ближе, и зная, что вот-вот руки Рауля обхватят его и сожмут изо всех сил, он ощущал, как тоска перерастает в страх, а из страха вырастает искушение ждать, что случится дальше, зная заведомо, каким будет это объятие, когда Рауль сбросит все свое превосходство и вместо него останется лишь умоляющий голос и глаза, покорные, как у собаки, покоренной им, покоренной, несмотря на то что в объятия схватил его тот. Он вдруг понял, что роли поменялись, что теперь он может диктовать свою волю. Он резко обернулся и увидел Рауля в тот самый момент, когда руки Рауля искали его, и засмеялся ему в лицо, истерично, мешая смех с рыданием, засмеялся, всхлипывая и давясь, и лицо, искаженное гримасой насмешки, залили слезы.
Рауль тихонько притронулся пальцами к его лицу, все еще ожидая, что Фелипе ударит его. Он видел, как сжался его кулак, как поднялся кверху; он ждал, не шевелясь. Фелипе закрыл лицо обеими руками, съежился и отскочил в сторону. Почти неизбежно было, что он подойдет к двери, откроет ее и встанет около двери в ожидании. Рауль прошел мимо, не взглянув на него. Дверь выстрелом захлопнулась за ним.
GВозможно, нужен отдых, возможно, в какой-то момент синий гитарист уронит руку и чувственный рот замолкнет и сожмется, как страшно сжимается брошенная на кровати пустая перчатка. В этот час равнодушия и усталости (потому что покой — всего-навсего эвфемизм поражения, а сон — маска небытия, втиснутого в каждую мельчайшую пору жизни), этот образ едва не антропоморфический, надменно написанный Пикассо на картине, изображавшей Аполлинера, как никогда лучше выражает драматичный конфликт в той точке плавления, когда все на мгновение застывает, прежде чем взорваться аккордом, который разрешит невыносимое напряжение. Но мы оперируем определенными терминами, находящимися у нас перед глазами: гитара, музыкант, судно, плывущее на юг, и люди, чьи следы переплетаются, точно следы заключенных в клетку белых мышей. Какая неожиданная изнанка сюжета может родиться из смелого предположения, которое способно превзойти все, что здесь происходит и чего не происходит, и что расположено в этой точке, где, возможно, случится совпадение подлинного образа и химеры, где фабула раздирает в клочья шкуру агнца, и где третья рука, которую Персио едва различает в момент астрального приношения, сжимает гитару без корпуса и без струн и вписывает в твердое, точно мрамор, пространство музыку для иных ушей. Нелегко понять антигитару, как нелегко понять антиматерию, но антиматерия уже стала расхожей темой газет и выступлений на симпозиумах, антиуран, антикремний поблескивают в ночи, и третья, звездная рука дерзко тянется, норовя оторвать наблюдателя от созерцания. Непросто представить античтение, антисуществование, антимуравья, третья рука рушит все приборы для зрения и классификации, выхватывает книги с полок, обнажает суть отраженного зеркалом образа, его демоническое и симметричное откровение. Эти анти-я и анти-ты — здесь, и что в таком случае есть наше довольное существование, в котором беспокойство не выходит за узкие рамки немецкой или французской метафизики, что оно есть теперь, когда на мохнатую шкуру ложится тень антизвезды, теперь, когда в любовном слиянии мы чувствуем головокружительную пропасть антилюбви, и/или почему это палиндром космоса должен быть отрицанием (почему отрицанием должна быть антивселенная?), а не истиной, которую являет третья рука, истиной, которая ожидает рождения человека, дабы войти в царство радости!