Хулио Кортасар - Счастливчики
— Да, это было замечательно, — сказала Паула и положила руку на плечо Лопеса. — О, Ямайка Джон просыпается, его астральное тело витало где-то в заоблачных высях.
— А кого вы называли вальсунго?
— Гизекинга. Не знаю, почему мы его так назвали, Рауль очень горевал о его смерти. Мы много раз ходили на него, он замечательно играл Бетховена.
— Да, я тоже его как-то слышал, — сказал Лопес. (Но это не одно и то же, не одно и то же. Они по разные стороны зеркала…) Он разозлился, тряхнул головой и попросил сигарету у Паулы. Паула придвинулась к нему, но не слишком, потому что сеньор Трехо все время на них поглядывал, и улыбнулась.
— Как далеко ты был, как далеко. Тебе грустно? Ты скучаешь?
— Не говори глупости, — сказал Лопес. — Вам не кажется, что она очень глупая?
XXXVII— Не знаю, жара у него нет, но что-то он мне не нравится, — сказала Клаудиа, глядя на Хорхе, игравшего в догонялки с Персио. — Если он не просит настойчиво добавки десерта, значит, у него обложен язык.
Медрано в этих словах почудился укор. Он раздраженно пожал плечами.
— Самое правильное было бы показать его врачу, но если мы и дальше будем так… Нет, это на самом деле безобразие. Лопес абсолютно прав, надо любым способом кончать с этой нелепой ситуацией.
«На кой черт, спрашивается, мы держим в каюте оружие», — думал он и с готовностью объяснял себе, почему Клаудиа молчит и смотрит рассеянно и чуть скептически.
— Скорее всего, вы ничего и не добьетесь, — сказала Клаудиа после паузы. — Железную дверь так просто не выбьешь. А за Хорхе не беспокойтесь, может, это остатки вчерашнего недомогания. Принесите мне, пожалуйста, кресло и пойдемте куда-нибудь в тень.
Они устроились в достаточном отдалении от сеньоры Трехо, чтобы, не раня ее социальных притязаний, все-таки разговаривать без посторонних. В четыре часа пополудни в тени было свежо, дул легкий бриз, иногда гудевший в тросах и взвихрявший волосы Хорхе, который издевался как мог над терпеливым Персио. Они разговаривали, Медрано отпускал какие-то замечания по поводу акробатических упражнений Пресутти и Фелипе, а Клаудиа чувствовала, что его гложет другое, что он не перестает думать об офицере и о враче. Она улыбнулась — до чего забавно выглядит иногда мужское упорство.
— Интересно, что до сих пор мы совершенно не говорили о плавании по Тихому океану, — сказала она. — Я заметила, что никто даже не упомянул Японию. Или скромный Магелланов пролив, и в какие порты мы можем зайти.
— Это — далекое будущее, — сказал Медрано и улыбнулся, пытаясь избавиться от накатившего на него дурного настроения. — Слишком далекое, чтобы его могли вообразить многие из здесь присутствующих, а для нас с вами — просто невероятное.
— Нет никаких оснований полагать, что мы туда не доберемся.
— Никаких. Это немножко вроде смерти. Нет никаких оснований полагать, что мы не умрем, и однако же…
— Терпеть не могу аллегорий, — сказала Клаудиа, — исключая те, которые были написаны давным-давно, да и то не все.
Фелипе с Мохнатым репетировали акробатические упражнения, с которыми собирались выступить на вечере. На капитанском мостике никого не было. Сеньора Трехо свирепо всадила желтые спицы в моток шерсти, свернула вязание и, вежливо попрощавшись с присутствующими, любезно присоединилась к отсутствующим. Взгляд Медрано, поблуждав в пространстве, задержался на клюве птицы-карнеро.
— Будет Япония или не будет, я все равно не пожалею, что сел на этот проклятый «Малькольм». Благодаря ему я познакомился с вами, благодаря ему вижу эту птицу, эти пенные волны и пережил некоторые неприятные моменты, которые оказались мне гораздо более нужными, чем я мог предположить в Буэнос-Айресе.
— А еще вы увидели дона Гало и сеньору Трехо вкупе с другими не менее выдающимися пассажирами.
— Я говорю серьезно, Клаудиа. Я на этом пароходе — не из разряда счастливчиков, что было бы удивительно, поскольку это и не входило в мои планы. Все сложилось так, что это плавание должно было стать эдаким промежутком вроде того, когда, дочитав одну книгу, мы разрезаем страницы новой. Вроде ничейной земли, на которой мы по возможности залечиваем раны и набираемся углеводов и жиров, равно как и душевных сил, для нового прыжка в бучу жизни. Но у меня получилось все наоборот: ничейной землей оказался Буэнос-Айрес последнего времени.
— Любое место на земле годится для того, чтобы разобраться в себе, — сказала Клаудиа. — Как было бы хорошо, если бы и я могла почувствовать то же самое, то, о чем вы мне рассказывали вчера вечером и что еще может случиться… Меня не тревожит особенно жизнь, которую я веду, здесь ли, там ли. Она похожа на зимнюю спячку, я словно хожу на цыпочках и живу только как тень Хорхе, лишь для того, чтобы в любой момент, ночью, испугавшись в темноте, он мог протянуть руку и тут же найти мою.
— Но это уже много.
— Если смотреть со стороны или оценивать с точки зрения материнской самоотверженности. Но беда в том, что я не только мать Хорхе, но еще и живое существо. Я уже вам говорила, что мое замужество оказалось ошибкой, но ошибкой было бы и слишком долго беззаботно загорать под солнцем. Позволить ослепить себя избытком красоты или счастья… в конечном счете важен результат. Во всяком случае, в моем прошлом было много прекрасного, и то, что я пожертвовала им ради других, тоже прекрасных и необходимых вещей, все равно меня не утешит. Дайте мне выбрать между Жоржем Браком и Пабло Пикассо, и я, конечно же, выберу Брака, я знаю (если это та картина, которую я имею в виду), но какая жалость, что у меня в салоне не будет и прекрасного полотна Пикассо.
Она весело рассмеялась, и Медрано протянул руку и положил ей на плечо.
— Ничто не мешает вам быть гораздо больше, чем матерью Хорхе, — сказал он. — Почему почти все женщины, которые остаются одни, теряют жизненный импульс, падают духом? А когда они бежали рука об руку с нами, мы считали, что бежим потому, что они нам показывают дорогу. Вы, судя по всему, не считаете, что материнство — ваша единственная обязанность в жизни, как полагают очень многие женщины. Я уверен, что вы могли бы осуществить все свои замыслы и добиться всего, что вы хотите.
— О, я хочу столького, — сказала Клаудиа. — Лучше бы я ничего не хотела или, во всяком случае, перестала бы хотеть.
Может, тогда бы…
— Значит, то, что вы продолжаете любить мужа, вам кажется бедою?
— Я не знаю, люблю ли я его, — сказала Клаудиа. — А порою мне кажется, что и не любила. Слишком легко я от него освободилась. Как вы от Беттины, а вы, я думаю, ее не любили.
— А он? Он не пытался помириться с вами, так легко отпустил?
— Он в году раза три ездит на конгрессы неврологов, — сказала Клаудиа без всякого огорчения. — Развод еще не успели оформить, а у него уже была подруга в Монтевидео. Он сам мне рассказал об этом, чтобы я не мучилась, как он, наверное, считал, ну, скажем… чувством вины.
Они видели, как Фелипе поднялся по трапу правого борта, где стоял Рауль, и как оба пошли по коридору. На палубу спустилась Беба и села в кресло, где до того сидела ее мать. Они улыбнулись ей. Беба улыбнулась им. Бедная девочка, все время одна.
— Хорошо здесь, — сказал Медрано.
— О да, — сказала Беба. — Я не могу больше на солнце. Хотя пожариться люблю.
Медрано хотел было спросить, почему она не купалась, но удержался. «Можно попасть впросак», — подумал он, досадуя, что прервался разговор с Клаудией. Клаудиа спросила что-то насчет пряжки, которую Хорхе нашел в столовой. Медрано закурил и сел поглубже в кресло. Чувство вины, слова, слова. Чувство вины. Разве такая женщина, как Клаудиа, может… Он окинул ее взглядом, всю, с ног до головы, и увидел, что она улыбается. Беба оживилась и доверчиво придвинула свое кресло поближе к ним. Наконец-то она разговаривает по-серьезному, со взрослыми. «Нет, — подумал Медрано, — не может у нее быть никакого чувства вины. Мужчина, теряющий такую женщину, — вот кто виноват. Но, может быть, он не любил ее, я ведь сужу со своей точки зрения. А я просто восхищен ею, и чем больше она мне открывается и рассказывает о своей слабости, тем более сильной и прекрасной мне кажется. И думаю, что не морской воздух тому причиной…» Достаточно на мгновение вызвать в памяти (он даже не вспоминал ни образов, ни слов, все это было в нем само по себе и составляло единую и определенную часть его жизни) женщин, с которыми у него когда-то были близкие отношения, женщин сильных и слабых, тех, что идут впереди, и тех, что тащатся за тобою следом. Клаудиа, безусловно, была достойна восхищения, ему стоило лишь протянуть руку, и он знал, она возьмет его руку и поведет. Но куда они пойдут — было неясно, все было так зыбко, все дрожало и билось, внутри и снаружи, точно море и солнце, и ветер, гудевший в тросах. Это было мгновенное слепящее озарение, крик встречи, смутная уверенность. Как будто вслед за этим должно прийти что-то страшное и в то же время прекрасное, определенное, великолепный прыжок или непоправимое решение. И в этом хаосе, который вместе с тем был как музыка и как вкус его ежедневной сигары, уже предчувствовался не поддающийся просчету разрыв. Медрано высчитывал этот разрыв, как некое страшное расстояние, которое ему оставалось пройти.